Псковская региональная общественная организация
ветеранов военной службы "Союз десантников"
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 1 из 3
  • 1
  • 2
  • 3
  • »
Модератор форума: Славянович  
Лебедь Александр Иванович
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:36 | Сообщение # 1
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Грядет время созидателей

Июнь 1992 года в Приднестровье был жарким и кровавым: сотни трупов, тысячи раненых, десятки тысяч беженцев, разбитые Бендеры, грохот орудий и танков, собирающих свою жатву. Разлагающиеся трупы на улицах Бендер никто не убирал — снайперы не давали.
Огненная дуга братоубийственных войн протянулась от Балкан до Карабаха и Абхазии. Грозили взорваться Крым и Чечня. И из этого сумасшедшего кровавого смерча, казалось, нет и не будет никакого выхода.
Командующий 14-й российской армией генерал Неткачев дал приказ разукомплектовать боевую технику, а сам спрятался за стенами своего штаба. Позор командующего лег грязным пятном и на офицеров. Они стыдливо опускали глаза при встречах с приднестровцами. Дошло до того, что распоясавшиеся националисты захватили полк гражданской обороны российской армии, и под обстрелом оказались семьи военнослужащих. И в праве защитить свои семьи Неткачев отказал офицерам. Большее унижение для российской армии трудно придумать.
Армию пикетировали женщины и старики со слезами на глазах: «Защитите! Не дайте погибнуть!» Но стоны не долетели до кабинета Неткачева, российский генерал готовился капитулировать перед националистами Молдавии. Количество убитых грозило перейти в тысячи и десятки тысяч. Молдавская сторона подтянула новейшую артиллерию, переданную ей генералами и министрами Шапошниковым и Грачевым. Если бы эти события развивались до конца, то навряд ли сегодня мне бы пришлось писать об этом, а в Приднестровье было бы еще хуже, чем теперь в Грозном. Так как запасы оружия там просто огромны.
Но именно в это время на тираспольском военном аэродроме приземлился транспортный самолет, из которого вышел полковник Гусев в камуфлированной форме в сопровождении батальона спецназа ВДВ. Российские десантники действовали по так называемому «южному варианту», о котором пойдет речь в книге А. И. Лебедя. Полковник Гусев оказался на самом деле заместителем командующего ВДВ генерал-майором А. И. Лебедем. Он быстро разобрался в обстановке, а десантники перекрыли все дороги в Тирасполе, и в городе тут же прекратилась ночная стрельба. Шутить с российским спецназом диверсионные группы молдавской стороны не рискнули.
Я хорошо помню, как на первом же совещании офицеров Лебедь уже в ранге командарма-14 заявил о вооруженном нейтралитете, о том, что в русской армии никогда не выполнялись приказы по разукомплектованию вооружения и техники. Офицер, имеющий честь, должен выполнять один приказ — защищать Отечество, иного не дано! Это было спасение. Я, да и все присутствовавшие почувствовали: «Жива великая держава! Мы не сироты!».
В считанные часы 14-я армия из «огородной» превратилась в боевую. Каждый в соответствии с суворовским завещанием знал свой маневр. И тут на весь мир прозвучало теперь уже знаменитое лебедевское заявление, главная мысль которого была хрестоматийно проста и точна: «... нам всем, вместе взятым, жителям Земли (я манией величия не страдаю), должно объединить усилия в том, чтобы мы заняли вполне определенную позицию. Настало такое время — занять определенную позицию. Пора прекратить болтаться в болоте малопонятной, маловразумительной политики. Что же касается державы, которую я имею честь здесь представлять, могу добавить еще то, что хватит ходить по миру с сумой. Как козлы за морковкой. Хватит. Пора за дело браться, державность блюсти. Возьмемся — у нас занимать будут. И самое последнее... Я говорил как русский офицер, у которого есть совесть. Я говорил это для того, чтобы все задумались».
Аргументы генерала были столь весомы и убедительны, что первыми задумались кишиневские националисты. Война была прекращена, а на берегах Днестра забрезжил рассвет хрупкого покоя, который не без усилий решительного командарма перерос в мир. Лебедь вернул покой в дома приднестровцев, а российским офицерам 14-й армии — чувство достоинства и чести. Теперь им не надо было прятать глаза при встречах с женщинами и стариками.
В Приднестровье Лебедь был назван человеком года, по всей России и за рубежом о нем прокатилась слава как о человеке, остановившем войну в горячей точке СНГ. Аналогичных примеров на территории бывшей единой державы ни до, ни после этого не было, хотя вооруженные трагедии разворачиваются до сих пор. Но Лебедь один.
К тому времени, как генерал попал в Приднестровье, у него уже был большой опыт по гашению пожаров национальной розни в Сумгаите, Баку, Тбилиси. Он побывал в Прибалтике, попал в круговорот августовского спектакля-путча 1991 г., улаживал конфликтную ситуацию в Кишиневе, сложившуюся вокруг парашютно-десантного полка ВДВ. Все это прошло через судьбу Александра Ивановича. Во всех этих нелегких испытаниях генерал вел себя именно как российский офицер, у которого есть совесть. Чести своей и державы, которую он представлял, не уронил, и может быть, именно поэтому каждый раз ему удавалось принимать такие решения, которые позволяли избегать человеческих жертв или сводить их число к минимуму.
14-я армия под его руководством стала лучшей в России, а необходимость принимать самостоятельные решения в самых сложных ситуациях проявила и развила главные качества генерала — трезвомыслящего, заботящегося о своем государстве политика.
Офицер чести, он не мог оставаться равнодушным к тому, как на его глазах растаскивали и уничтожали армию — последнюю опору нашей великой державы. Он видел, что правят бал разрушители и нувориши-проходимцы. А ведь ему достаточно было в 1991 г. постоять и сняться рядом с Ельциным возле Белого дома. Заявить, что он спасал Отечество, и звездный поток хлынул бы на его погоны. Но он четко и честно в одном из своих интервью заявил: «Я совершенно не гожусь в холуи!» И в этом вся натура, весь характер государственного политика и человека Лебедя. Как тут не вспомнить Чацкого: «Служить бы рад, прислуживаться тошно!»
Поэтому Грачев и держал его на дальнем расстоянии. Поэтому опального генерала и оставили в Приднестровье на долгое время, чтобы вычеркнуть эту крупную военную и политическую фигуру из политической действительности российского государства. Но и находясь в далеком Тирасполе, Лебедь умудрялся быть в центре внимания и притягивал к себе симпатии различных партий и движений.
Лебедь стал в нашем государстве чем-то вроде лакмусовой бумажки совести общества. Именно поэтому «Комсомольская правда» вынуждена была признать: «Как только наступает кризис власти в России, сразу вспыхивает дикий интерес к генерал-лейтенанту Лебедю! Так было во время штурма Белого дома, так и сейчас — во время войны в Чечне... Поэтому Лебедь как-то внутренне дорог и мил».
Дорог и мил опальный генерал (который не захотел стать холуем с генеральскими погонами в агонизирующей армии Грачева) отнюдь не тем, кто заседает сегодня в высоких кабинетах и кто повинен в развале великой державы, в тысячах убитых в развязанной на просторах великой страны гражданской войне. Он дорог и мил тем людям, которые наконец осознали, что удельные княжества (как и во времена монгольского ига) ведут к гибели всех нас, что время разрушителей, болтунов всех оттенков и мастей, юродивых и блаженных в политике прошло.
На III Конгрессе русских общин Лебедь пророчески заявил: «Я вижу, что эпоха разрушителей подходит к своему печальному логическому концу. Грядет другая — эпоха созидателей».
И под державой генерал-политик Лебедь видит не обворованную и обрезанную псевдодемократами территорию, а нашу 1000-летнюю могучую Россию. Воля народа, высказанная на референдуме 1991 года, должна быть выполнена, но мирным путем, через экономическую, военную и политическую интеграции. Как неоднократно говорил Александр Иванович: «Мы обречены жить вместе». Только восстановление единого хозяйственного механизма, единой экономики и способно всех нас опять сделать богатым и процветающим обществом, которое не будет бегать за подачками, а само сможет подавать страждущим.
Это вступительное слово всего лишь осмысление того, что пережито и написано генералом-патриотом, пережито в той или иной мере всеми нами. И поэтому книга не нуждается ни в каких пояснениях и комментариях. В ней живет и дышит наша трагическая эпоха конца XX столетия. Кровавого столетия обманутых надежд.
Лебедь как никто другой из сегодняшних политиков это понимает. Его книга о развале нашего государства, о том, как и почему мы дошли до такой унизительной жизни. Но самое главное, в книге живет реальная надежда на то, что мы сможем подняться с колен. Политик А. И. Лебедь твердо уверен, что Россию с колен подымем мы сами, когда сами сможем встать.
Разрушители всех мастей и всех рангов уйдут, они обречены историей. Но от нас всех зависит, чтобы на смену им пришли политики-созидатели, державные созидатели. И А. И. Лебедь именно такой политик. В чем вы убедитесь, прочитав его новую книгу «За державу обидно».
И последнее, очень важное замечание. Сегодня мы, россияне, благодаря бездарным политикам превратились за рубежом в людей третьего сорта, и это особенно больно осознавать. Но понимаешь и другое: только такой решительный и честный политик, как Лебедь, может вернуть всем нам чувство собственного достоинства (как в 1992 году вернул его офицерам 14-й армии).
Лебедь сегодня нужен всем честным людям, желающим сделать наше государство богатым и процветающим, чтоб в нем никогда не было нищих и безвинно репрессированных, оболганных и реабилитированных посмертно.
Остается в заключение повторить слова последнего командарма ныне ликвидированной 14-й российской армии из его июньского 1992 года заявления: «Я говорил это для того, чтобы все задумались. Подчеркиваю, я сказал, а вы, товарищи-господа политики, и ты, Господин Народ, думайте».
В. Полушин,
член Союза писателей России.
Дальше
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:37 | Сообщение # 2
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Зачислить условно...
Стать офицером в детстве я не мечтал и был равнодушным к военному мундиру. В нашей семье кадровых офицеров не было. Рядовые были. Мой дед, отец матери, Григорий Васильевич, кажется, выше других моих родственников звание выслужил. Старшиной с войны вернулся, правда, весь израненный (в саперах прошел фронтовыми дорогами). Пожил совсем недолго и умер от ран в 1948 году. Но так как он погиб не на поле боя, а скончался уже позднее в больничной палате, бабушка моя, Анастасия Никифоровна, до конца своей жизни осталась без пенсии. Закон строг, но он — закон! Вроде человек виновен, что не погиб сразу, а от ран скончался.
Мой отец, Иван Андреевич, был то, что называется на все руки мастер. Любую работу исполнял не спеша, очень профессионально и очень аккуратно. Все, вышедшее из-под его рук, носило на себе отпечаток добротности, основательности и законченности. С Отечественной войны вернулся старшим сержантом. Война достала его значительно позже, в 1978 году, превратив сначала в считанные месяцы в старика, а потом и закрыв глаза навеки. Не умел разряжаться, не умел отдыхать, наверное, потому и достала. Покойный родитель мой хлебнул лиха. В 1937 году за два опоздания на работу на пять минут, допущенных в течение двух недель, угодил на пять лет в лагерь. Сидеть бы ему не пересидеть, время было суровое, но тут финская война подвернулась. Отца отправили в штрафной батальон. Довелось ему испытывать неприступность линии Маннергейма. Мерз, голодал, хлеб пилой пилил на морозе, в атаки не раз хаживал (штрафники не сачковали, про то всякий знает), но Бог сохранил его от пули и штыка. Не пролил кровь. Стали думать отцы- командиры [8] после той войны, что с ним делать: не трусил, храбрость проявил, но вот закавыка — не ранен, а чтобы перевели из штрафбата в обычную часть, нужно было кровь пролить. Искупить, так сказать, вину. Какую — неважно. Но обязательно искупить. Однако в конце концов разум возобладал, и воздали солдату по делам его — отправили в строевую часть, и день прибытия туда стал для него первым днем службы.
В служебных делах и хлопотах незаметно пролетели два года. Подоспел сорок первый. Вместе с войсками Западного фронта отступал до Москвы, принимал участие в зимнем контрнаступлении.
До 1942 года отец воевал без единой царапины — и все время на передовой, без перекуров и выходных. И пришла ему в голову шальная мысль, что заговорен он от смерти и пули вражеской. Летом сорок второго батальон, в котором он служил, шел к фронту. Туда же двигался танковый батальон. Танкисты предложили подбросить пехоту на броне с ветерком. И вот тут-то неизвестно откуда прилетел один-единственный шальной снаряд, осколком которого отцу разворотило шейку правого бедра. До конца жизни его мучила обида: как так — всю финскую прошел, на фронте не ранило, а тут угодило?! Как попал в медсанчасть, не помнил, но год провалялся на госпитальных койках. Ногу удалось спасти, но она укоротилась на пять сантиметров. Отец ковылял по госпитальному двору и потихоньку настраивался на мирный лад. Но в это время вышел приказ Сталина, по которому укорочение нижней конечности на пять сантиметров и менее не считалось помехой для продолжения службы. Годен к строевой, и снова — фронт. Домой попал только в 1947 году.
Десять лет, проведенных на казенных койках и харчах, сделали его если и не угрюмым, то молчаливым. Говорил он всегда кратко и по существу. Если видел, что надо кому-то помочь (например, одинокой старушке соседке забор обновить), брал пилу, топор и делал. Молча. Бесплатно.
В Новочеркасске моя мама, Екатерина Григорьевна, с 1944 года и до пенсии проработала на телеграфе. Там и с отцом познакомилась. Нас, детей, в семье было двое: я да младший брат Алексей. Жили в старом дворе — раньше была там барская усадьба, а нам от нее досталась бывшая конюшня. Но ничего, перестроили. Отец помогал нам, ребятам, во дворе делать спортгородок. Своими руками турник соорудили. [9]
Отец, если видел, что рубанком не так машем, молча подходил, брал инструмент и показывал, как нужно работать.
Никогда не кричал. Никогда не дрался. Ни я, ни брат ни разу не получили от него даже подзатыльника, хотя порой и было за что.
Когда мне исполнилось 14 лет, я всерьез увлекся боксом. В спортшколе тренер хвалил как подающего надежды. И в самом деле, был я длинноруким и твердолобым — ударов не боялся, технику осваивал быстро, отрабатывал выносливость, да и реакция не подводила, по ходу боя ориентировался хорошо. Однажды на тренировке мы прыгали через «козла». Долго прыгали, соревновались, отодвигали мостик, пока, наконец, я не разогнался и так прыгнул, что сломал себе ключицу. Была суббота, поликлиника закрыта. Повезли меня сразу в больницу. То ли врач торопился, то ли сестра была неопытная, но сказали привычные слова: «До свадьбы все заживет», повесили руку на косынку и тем ограничились.
Тогда я всерьез задумался: кем же я хочу быть? Удар физический обернулся своеобразным психологическим стрессом. Появилась какая-то бессознательная тяга к небу. Профессия военного летчика стала для меня символом мужества. Я готов был к любым испытаниям.
И они не заставили себя долго ждать. Когда через неделю ключица срослась, оказалось, что при этом укоротилась на 3,5 сантиметра. Рука не поднималась ни вверх, ни в сторону. С такой рукой впору было только идти милостыню просить. Пришлось согласиться, чтобы мне ее снова ломали: ведь, думал я, не может же офицер быть с такой ключицей значит, надо терпеть. И я терпел. Когда рана зажила, пошел снова в спортшколу, а там уже секция бокса распалась. Узнал я, что в политехническом институте есть неплохая секция. Был я рослым в 15 лет, пришел — приняли. Позанимался, однако, недолго, и опять удар: выгнали из секции всех, кто не учился в институте. Оказался я на улице. Пришлось по подворотням тренироваться. Стал я дворовым боксером. Как говорят, «провел 100 боев, и все уличные». Но и в соревнованиях принимал участие, знакомые тренеры выставляли, опять же как подающего надежды.
На каникулах, после 9-го класса, поехали мы на сельхозработы в станицу Богаевская. Днем команда нашего класса играла в футбол с местными парнями. Разгромили их с двузначным счетом. Расстались по-хорошему, но как только стемнело, [10] раздался звон разбитого стекла. Я спал, но звуки кулачного боя разбудили меня. Это местные ребята пришли сводить на ничью утренний матч. Я вскочил и выбежал во двор в надежде помочь своим, но не успел я взмахнуть кулаком, как получил колом по лицу и потерял сознание. В результате — нос своротили на сторону, но я не сильно переживал. Не девочка. Я к тому времени твердо усвоил, что мужчина должен быть чуть-чуть симпатичнее обезьяны и не смазливостью лица определяется его истинное достоинство.
Когда отцу первый раз сказал, что хочу стать офицером, он воспринял это спокойно, но по его реакции чувствовалось, что в эту мою мечту он не уверовал, но отговаривать не стал. Начал я в 10-го классе готовиться серьезно к поступлению в училище. Нашел проспекты и выбрал летное Качинское училище. Помню, тогда песня была модна: «Обнимая небо крепкими руками, летчик набирает высоту...» У меня, как у того летчика, была тоже одна мечта — высота! Подал я заявление в военкомат. Комиссию почти всю прошел легко. Остался последний врач — отоларинголог. Жду у кабинета. Пригласили. Пожилая женщина-врач усадила меня и давай расспрашивать. Вначале определила гланды, потом искривление перегородки носа, молча взяла мой медицинский лист и написала: «К летному обучению непригоден». Получил я, как говорил шолоховский дед Щукарь, полный отлуп. Думаю, не на того напали. Все равно будет по-моему. Пошел в больницу, в течение двух недель мне удалили и гланды, и кривую перегородку носа. После операций снова объявился в военкомате, но там мне сказали с ехидцей: «Кушай кашу, готовься на следующий год!»
Каша кашей, но на нее надо заработать, а куда идти в семнадцать с половиной лет? На один завод пошел, на другой — мал, говорят, нет восемнадцати. Мама стала меня уговаривать сдать документы в политехнический институт — видела во мне инженера. Так я стал абитуриентом факультета автоматики и телемеханики, но не надолго. Первый экзамен (математику) сдал на четверку. А потом подумал, подумал и больше не пошел. Не прельщала меня перспектива ковыряться в электронных схемах. Небо манило, высота!
Явился я в райком комсомола и попросил куда-нибудь направить на завод. С комсомольской путевкой отправился на Новочеркасский завод постоянных магнитов. В отделе кадров первым делом с меня взяли подписку, что я [11] от своих льгот на работу в одну смену отказываюсь и буду трудиться, как все. Мне было все равно — в одну смену или в три работать, лишь бы у родителей не сидеть на шее. Попал я на участок шлифовки магнитов. Хорошо запомнил первый свой рабочий день. Показали мне, как шлифовать самый примитивный магнит, и я старался целую смену. Отработал, смотрю гордо на гору моих заготовок и уже собрался уходить, как вдруг подходит ко мне красивая девушка и говорит: «Я секретарь комсомольской организации цеха. У нас, между прочим, принято убирать за собой, уборщиц мы не держим!» Ничего не поделаешь, пришлось убрать и подмести. Девушку звали Инной, и, забегая вперед, могу сказать, что это была моя будущая жена, за которой я ухаживал целых четыре года.
Вскоре я понял и другую науку времен застоя. Хорошо работать было невыгодно: как только заработок поднимался, приходил нормировщик и срезал расценки. Мой бригадир Женя Барсков был рубаха-парень, мог чудеса творить. Вот и сотворил он «ночное» приспособление, которое позволяло шлифовать одновременно 10-15 магнитов с высокой степенью точности. Но... им бригада пользовалась только в ночную смену, чтоб никто не видел из начальства. Сделаем большой задел и потом дурака валяем в дневные смены. В коллектив я вписался сразу, сдал на разряд, но мечты своей не оставил и ближе к лету снова стал готовиться к поступлению. В военкомате опять сказал, что буду в Качинское авиационное училище поступать, но не прошел по такому показателю, как рост сидя. На два сантиметра длиннее оказался. Итак, на Качинском училище был поставлен крест. Но подсказали мне, что можно в Армавирское летное училище перехватчиков попробовать. Я был настолько уверен в поступлении, что сразу подал заявление на увольнение с завода. Начальник цеха Вишневский уговаривал взять отпуск для поступления, но когда тебе восемнадцать лет и в голове наполеоновские планы, говорить о благоразумии не приходится. Я уже парил на недосягаемой для цеха высоте — в облаках. Поругался и ушел. Начал опять медкомиссию проходить. Отоларинголог снова меня остановил. На сей раз нашел затемнение гайморовых пазух и увеличение носовых раковин. Долго меня лечили, носовые раковины выжигали. Как вспомню, так паленым мясом пахнет... Потом все дружно пришли к выводу, что гайморит мой можно лечить только [12] оперативным путем. Пока я по больницам скитался, время опять ушло. Досада меня одолела: что за заколдованный круг, из которого никак выбраться не могу? Да и положение оказалось щекотливое: назад на завод пойти — гордость не дает, хотя Инна и звала. Так в центральном гастрономе стал я действовать по принципу «бери больше и неси, куда пошлют». Год отработал грузчиком и в третий раз явился на комиссию в военкомат. Теперь знал все тонкости и легко прошел отоларинголога. Поехал на комиссию в Батайск уже спокойно, а напрасно. Хирург придрался к ключице и, как говорится, «зарезал». Тут я стал неуправляем. Что кричал, не помню, но скандал вышел громкий. Начальник медицинской комиссии махнул рукой и сказал: «Езжай в Армавир, пусть там твою судьбу решают».
10 мая 1960 года я был в Армавирском училище. Нашел седого подполковника — начальника медслужбы и сразу доложил ему, в чем дело. Отнесся он ко мне благожелательно и пригласил хирурга. Тот меня заставил приседать, ложиться, отжиматься и вынужден был признать, что хоть ключица и срослась некрасиво, но противопоказаний нет. Тогда начальник медслужбы сказал мне, чтобы я прошел всю врачебно-летную комиссию, потом останется вместе со всеми только экзамены сдать.
Начал я с отоларинголога. Думаю, пройду, а там сам черт не страшен. Но врач сразу определил наличие нескольких операций. А по приказу две любые операции и более — «к летному обучению не пригоден». Я снова был взбешен до предела, пошел к начмеду, но тот развел руками: «Ничего не могу поделать. Вот приказ министра обороны».
Вышел я из училища ошалелый. По дороге деньги потерял. Иду голодный и злой по Армавиру и первый раз в жизни не знаю, что же мне делать. Добрался до Ростова на перекладных. В военкомате ко мне отнеслись сочувственно. Майор, который меня отправлял, успокоил: «Ну, что ты все летное да летное? Хочешь быть офицером, давай подберем место не хуже!»
Стал я листать страницы разнарядки. В танк залезать — длинный. В подводники — сам не захотел, в артиллеристы — тоже. Наконец, где-то в конце мелькнуло Рязанское высшее воздушно-десантное командное дважды Краснознаменное училище имени Ленинского комсомола — РВВДКДКУ. Решил рискнуть — все к небу ближе. Хоть не [13] за штурвалом, так в свободном падении высоту ощущать буду. Домой пришел и рассказал все отцу.
— Что ж, сынок, — сказал он, — решил — пробуй. Но знаешь, что это такое?
Я честно сказал, что очень смутно все это представляю.
— Неплохо было бы попробовать, а то вдруг тебе это не понравится.
Попробовать так попробовать! Коль отец говорит, нужно действовать. Поехал я в Донской поселок, находившийся в 16 километрах от Новочеркасска, там у нас располагался аэроклуб. Прибыл на летное поле — там стоит группа парней.
— Мужики, — говорю, — как тут у вас попрыгать можно с парашютом?
Поначалу посмеялись, а потом отнеслись с сочувствием и показали на инструктора: «Вон Виктор Сергеевич, иди уговаривай его!»
Инструктор — плотного телосложения, грубоватый на вид — встретил меня неприветливо:
— Чего шляешься здесь? Прыгать захотел? Иди ты... много вас тут таких ходит...
Пошел я опять к новым знакомым. Парни рассмеялись. Они уже издали поняли реакцию инструктора.
— Беги за водкой, — посоветовал один из них, — и все уладится. Бутылки три хватит.
Притащил я четыре бутылки, тогда-то они копейки стоили. Инструктор покрутил головой: «Ладно, иди парашют укладывать учись». За день меня научили сразу всему — я уложил парашют, прошел предпрыжковую подготовку и медицинскую комиссию.
На укладке инструктор показывал этап — мы выполняли. У него при укладке купола получалось все красиво, у остальных — более или менее, а у меня какой-то непонятный хвост образовался, потом еще три. Я вправо, влево — соседи не знают, такие же нули, как я. Инструктора спрашивать лишний раз не хотелось: «бараны», «дебилы», «кретины» — это самые мягкие выражения из его лексикона. Я сложил «хвосты» гармошкой и затянул чехлом. Позже выяснилось, что я интуитивно поступил правильно. Заодно позже выяснилось, что все укладывали парашюты Д-1-8, а я — ПД-47 (парашют десантный, 47 года образца, квадратной формы, с покушениями на управляемость), отсюда и «хвосты». [14]
На предпрыжковой подготовке был тренажер Проничева — вышка метров 10 высотой с противовесами. Надеваешь подвесную систему, выпрыгиваешь, пролетаешь метра 3, тебя как следует встряхивает, и ты зависаешь метрах в 5 — 6 от земли. Инструктор командует: «Повернись направо», «Повернись налево», «Парашютист справа, слева, сзади». Какое «право», какое «лево»! Если тебе только что на пальцах объяснили, как это делается, в голове путаница, и все получается почему-то наоборот. На земле хохот. Инструктор констатирует факт: «Баран! Земля!» Помощник отпускает рычаг, ты стремительно проваливаешься, ляпаешься о землю и пытаешься молодецки вскочить. Противовесы в этот момент идут в обратное положение, тебя опять приподнимает и опять прикладывает к земле. Хохот. Но необидно. Все смеются друг над другом. Все всё видят. Но каждый, попав на тренажер, с маниакальным упорством повторяет те же ошибки.
На медицинскую комиссию я пошел один — остальные прошли ее раньше.
Умудренный многочисленными «отлупами», я с осторожной напряженностью открыл двери медпункта. Там сидела молодая женщина и читала какую-то книгу. Я кашлянул, и только тогда она подняла голову. Узнав, в чем дело, взяла указку и показала на две самые крупные верхние буквы: «Видишь?»
— Ясное дело, вижу! — с готовностью откликнулся я.
— Все, иди прыгай! — И она оформила мне первый допуск в небо.
На вечер следующего дня у меня были билеты в театр, и я зашел предупредить Инну, что утром прыгну с парашютом, а после обеда вернусь и зайду за ней. Предупредил родителей и уехал на ночь в аэроклуб, так как прыжки должны были состояться на рассвете. Я, конечно, волновался, не мог заснуть. Людей в казарме было много, и разговоры шли до полтретьего, пока нас не подняли. Дул легкий ветерок, таяла ночная майская дымка, ночь повернула к утренней зорьке, когда мы степью добирались на аэродром. АН-2 стоял готовый к вылету. На поле я увидел нашего инструктора и еще несколько человек. Мэтры воздушного простора спорили о погоде. По инструкции, в случае возникающих порывов ветра прыгать было нельзя. Но порывы то возникали, то исчезали. Мы ждали решения своей судьбы и слушали [15] спор инструкторов. Наконец они решили, что прыгать можно. Ощущения, когда я услышал: «Пятый корабль, на выход», — были непередаваемые. Прыжок в бездну, в неизвестность, в будущее! Я уже мысленно представлял себя курсантом Рязанского училища, прыгающим чуть ли не в тыл врага.
«Пошел!» Я как-то не очень ловко шагнул в бездну. Стремительное падение, земля — небо — самолет — толчок, и я закачался на стропах под квадратным, похожим на большой носовой платок куполом. Остальные четверо — под круглыми. Ощущения — замечательные. Но ожидание праздника всегда лучше самого праздника. Проза жизни напомнила о себе буквально через несколько секунд. Метров за 100 -150 до земли я попал в порыв. Меня понесло. Из предпрыжковой подготовки я уяснил себе твердо одно: «Держи ноги по сносу!» И я их держал, как мне казалось, правильно. Над самой землей порыв стих, я по «многоопытности» своей этот момент не уловил и так, держа «уголок», приземлился. На копчик. По закону подлости, на укатанную полевую дорогу. Удар в позвоночный столб перед глазами замельтешили какие-то разноцветные круги и шарики, потом они исчезли, и я обнаружил себя сидящим на дороге. Парашют лежал передо мной, ни малейшего дуновения ветерка, абсолютная, до звона в ушах, тишина. На заводе была военно-медицинская подготовка откуда-то из глубины сознания выплыл обрывок полученных тогда знаний: «Если сломал позвоночник — не шевелись...» Я сидел на дороге, копчик дико болел, никто ко мне не спешил, не бежал, все, по-видимому, решили, что паренек обалдел от счастья. Я пошевелил руками — двигаются. Ногами — двигаются. Попробовал встать — встал. Стало веселее — с переломанным позвоночником не встают. Стал собирать парашют, мутило, опять появились круги и шарики, но собрал, взвалил его на себя и, с трудом загребая ногами, прошагал отделявшие меня от старта 500 метров. Свалил парашют на укладочный стол и пошел к врачу. Та же женщина, у которой я так лихо прошел медкомиссию, вынесла приговор: «Все ясно — на пятую точку сел. Давайте его в больницу».
Выгнали старенький бортовой ГАЗ-51, а я в него не смог забраться. Кое-как меня загрузили и не спеша повезли в аэроклуб. Я стоял в кузове, опершись руками о кабину. На прыжки мы ехали по этой же дороге, она была такая ровная! Сейчас же это была какая-то дикая стиральная доска. [16]
Дальше все было бы смешно, если бы не было так больно. Позвонили в «Скорую помощь», сказав сгоряча, что парашютист разбился. А я уже не могу ни лежать, ни стоять, ни сидеть. Боль начала меня одолевать все больше и больше. В ушах звон, голова кружится. Когда приехала реанимационная машина, я уже плохо соображал, что происходит, стоял, облокотившись о забор. Врач «скорой» первым делом поинтересовался, где разбившийся парашютист, и когда показали на меня, стоящего у забора, то посыпалась отборная брань. Врача по-хорошему понять можно. «Скорая» по городу-то расторопностью не отличалась, а здесь на поселок, за 16 км от города, за 15 мин. прилетела не какая-нибудь там древняя карета, а достаточно редкостная тогда реанимационная машина. И для чего? Чтобы узрить хоть и нетвердо стоящего на ногах, но стоящего, черт возьми, детину. Какая уж тут реанимация! Наверное, по этой причине, слегка подзабыв клятву Гиппократа, меня предельно грубо, как чурбан, уложили на носилки, в машину и завезли в больницу Октябрьского поселка Новочеркасска. Оказался не только перелом копчика в трех местах, но еще и разрыв сухожилий на левой руке.
Привели меня в палату, и только тут я почувствовал, что уже более суток не спал. Постель с толстым матрацем показалась единственным избавлением от всех бед. Я уже мысленно погрузил свое тело в мягкую постель, как увидел, что матрац уносят, а на его место устанавливают деревянный щит, покрытый тонким войлоком. Я взвыл, но мне четко и коротко объяснили: «Перелом! И не вздумай вставать, а то будет плохо!» Пришлось подчиниться, и я, поворочавшись, провалился в какую-то дрему. Очнулся утром и поймал себя на мысли, что пошли вторые сутки, как я исчез из дома, там наверняка не знают, что и думать. Поднявшись кое-как со своего настила и попросив пижаму, поковылял в коридор в поисках телефона. Зрелище было не из веселых. Меня отловили и, забрав пижаму, уложили на щит, строго предупредив соседей по палате:
— Кто даст ему пижаму, будет безвылазно сидеть с ним в палате.
А так как была весна, на улице пригревало солнышко, никто мою участь разделять не хотел.
Рядом со мной лежал пожилой мужик с рукой, порезанной на пилораме. Я кое-как уговорил его позвонить. Он согласился. [17] Я не знал тогда, что он сказал, но вскоре у меня была насмерть перепуганная мать, которая вначале даже говорить не могла. Потом я узнал, что было ей сообщено, и готов был вскочить с кровати и немедленно свести с ним счеты. Но — один разбитый, другой порезанный — обошлись взаимной руганью. А сказал этот мужик следующее, когда мама сняла трубку:
— Екатерина Григорьевна?
— Да.
— У вас сын есть?
— Да.
— На прыжки уезжал?
— Да.
Ну он разбился.
Долгое молчание моей мамы. Конец разговора:
— Да вы не беспокойтесь, он еще живой. — И положил трубку. Вот это «еще живой» — это он хорошо сказал, талантливо. И трубку положил тоже талантливо. Услужливое воображение в таких случаях рисует картину хлюпающего мешка с костями, сколько он там еще будет делать вид, что живет и дышит, кто знает, может, день, может, час. И настолько это тяжелая картина, что человек даже говорить не смог, трубку положил. Иссякло, так сказать, мужество.
Так, вместо подготовки к поступлению я до 25 июля провалялся на больничной койке. Ко всему еще и что-то случилось с походкой. Мы ходим по инстинкту, как научились когда-то, так и ходим, не концентрируя на походке никакого внимания. Я стал ловить себя на том, что как только я слежу за собой, то иду нормально, как только внимание чуть отвлеклось, ноги начинают загребать — косолапить. Пришлось учиться ходить заново.
Через несколько дней пришел мне вызов из училища. Но в то, что я уезжаю всерьез и надолго, в семье уже никто не верил. Кроме моих попыток вырваться в летное училище, я два раза уходил в армию. Первый раз осенью 1968 года мне устроили пышные проводы, праздничный обед, после которого я с шумной компанией и песнями добрался до военкомата. Прибыл к майору, начальнику отделения, с документами, а он глянул и ошарашил меня: «Ваша группа оставлена до особого распоряжения. Ждите!» Так я прождал до весны. Вторую повестку получил в мае 1969 года. Но... вместо армии попал в больницу. И уже теперь не только отец, но и [18] мать, и брат были уверены, что как уеду, так и назад приеду., А потому уезжал я без особой суеты и на лицах моих родителей четко читал: «Давай-давай, отдохни после больницы, съезди Рязань поглядеть, все равно скоро домой вернешься!»
Приехал я в Рязань, добрался до училища. Народу там уже собралось много.
В войсковом приемнике к нам отнеслись холодно и сразу предупредили: «Завтра на медкомиссию, а потом уже с теми, кто пройдет, разговаривать будем».
Ну, думаю, опять приплыли! Не успел приехать, как домой надо будет отправляться. Отец как в воду глядел.
Но тем не менее решил бороться до конца.
Утром начал сразу с хирурга. Определил сам для себя, что если его пройду, то там сам черт не страшен. И тут фортуна первый раз повернулась ко мне не задом. В кабинете хирурга восседал молодой лейтенант-двухгодичник, которому на нас было глубоко наплевать. Он с серьезным видом потребовал от десятерых здоровых парней снять трусы, что вызвало хихиканье, и спросил: «Грыжи ни у кого нет?» Услышав, что нет, всех признал годными к службе.
Дальше я пошел спокойно. От кабинета к кабинету росла моя уверенность, да и наглеть я начал. Двери последних кабинетов открывал, что называется, ногой. Какова же была моя радость, когда — наконец-то — на третий год я получил эту злополучную надпись: «Здоров. Годен...» Но радовался я недолго. Меня как холодной водой окатило: «Теперь-то экзамены сдавать надо. А то получится как в известном анекдоте: анализы сдал, а по математике два получил». Основания для опасений были. Два года я не открывал ни одного учебника. Разного рода «бывалые» постоянно внушали мне: «Главное — медицинскую комиссию пройти. А там, будь ты баран бараном, возьмут. Медведей на велосипеде кататься учат». Я верил. Сдуру. Теперь казавшиеся далекими и несбыточными экзамены грозно надвинулись на меня. Конкурс — почти 6 человек на место. Ребята преимущественно крепкие, рослые, боевые. Первым в шестерке стать непросто.
Я стал в темпе вспоминать, чему меня учили в школе, заодно и то, чему не учили, тоже.
Шутки шутками, а на первом же экзамене по письменной математике я получил именно двойку, хотя вины моей в том почти не было. Войсковой приемник — муравейник: все бегают, [19] суетятся, шпаргалки готовят, земляков ищут, желательно умных. Познакомился и я с парнем откуда-то с Кубани, хоть и пол-лаптя по карте, а все ж земляк. Парень крепкий, веселый, несколько излишне болтливый, ну, у каждого свои недостатки. Он все упирал на то, что он чистопородный кубанский казак, а кубанцы и донцы — браты, и... вообще. Короче, братские чувства я должен был проявить на экзамене. Почему он решил, что я больше него знаю, трудно сказать, но жужжал он и вился вокруг меня до тех пор, пока я плюнул: «Ладно, садись впереди меня, разберемся». Вначале все шло как по нотам. Он впереди — я сзади. Всем раздали по два листа, в углу — штамп «Учебный отдел...». Объявили задание по вариантам. Два примера и задача — геометрия с применением тригонометрии. Как оно получилось, трудно сказать, но примеры я решил почти мгновенно и геометрическая часть задачи как-то сама собой высветилась, а дальше заклинило. Помню, какую формулу надо применить, чтобы получить ответ, но саму формулу забыл. Покрутился по сторонам, все носами в листы уткнулись, сопят, стараются, спросить не у кого, списать тем более. Появилось ощущение, что вот-вот еще немного, еще чуть-чуть — и я ее вспомню. Кубанец впереди обозначил себя: «Ну, ты как?»
— Два примера и ползадачи, сейчас дорешаю.
— Дай, что есть.
— На.
Я подвинул лист с решением на край стола. Он «содрал» почти мгновенно, у меня сложилось впечатление, что у него один глаз смотрел ко мне, а другой — к себе. Успокоился, оживился, разодрал свой второй лист на полоски, быстро-быстро стал писать на этих полосках примеры и ловко метать скатанную в шарик бумагу вправо и влево, приятелям, землякам или уже не знаю кому. А у меня почему-то усилилось ощущение, что я вот-вот вспомню формулу. Я подвинул исписанный лист к себе. Формула где-то близко крутилась в глубине мозга, но упрямо не вспоминалась. Меня начал раздражать мой второй чистый лист. Я отодвинул его на край стола. Формула все не вспоминалась, а ощущение «вот-вот» все усиливалось. Кубанец к тому времени полностью исчерпал запасы бумаги и, удовлетворенно хрюкнув, сел прямо и расслабился. Проводивший экзамен начальник кафедры математики Иван Иванович Кузин направился к нему:
— Вы готовы? [20]
— Готов!
— Сдавайте.
— Пожалуйста.
— А где второй лист?
Здесь Ивана Ивановича что-то отвлекло. Кубанец одним движением «слизал» мой лежащий на краю стола лист, приложил его к своему.
— Вот, пожалуйста — Сдал и вышел из класса.
Все произошло настолько быстро, что я даже не сообразил, чем это чревато. Помучившись еще минут 10, я пришел к окончательному выводу, что формулы мне не вспомнить, расписал на словах, что надо подставить в задачу и какой должен получиться ответ, и устало выпрямился. В это время через ряд от меня возник легкий «экзаменационный» скандал. Иван Иванович отловил юношу со шпаргалкой, на шпаргалке, как положено по закону бутерброда, штамп «Учебный отдел...». Крыть нечем. У юноши изъяли листы и указали ему на дверь.. Здесь до меня начало доходить, что я, кажется, приплыл. Но я отказывался в это верить. Поздно! Иван Иванович наставил на меня очки:
— Вы готовы?
— Готов. — Я вложил в это слово совершенно другой смысл.
— Сдавайте.
Я обреченно протянул ему одинокий лист. Иван Иванович хладнокровно констатировал факт:
— Ну, вот и владелец нашелся.
Положил лист на стол и очень толстым красным карандашом нарисовал на нем двойку, размером этак сантиметров в восемь.
— Прошу вас — Ласковый жест в сторону двери.
Оправдываться было бесполезно, да я и не мог бы этого сделать. Меня душила холодная ярость. Я молча направился к двери. Первым, кого я за ней увидел, был кубанец. Счастливый такой, руками машет, что-то кому-то рассказывает. Он повернулся ко мне, в его глазах мелькнул испуг, то, что я чувствовал, по-видимому, было очень хорошо написано у меня на лице. Я обрушил на его челюсть кулак, вложив в него все, что меня переполняло. Лязгнули зубы, он проехал по кафельному полу несколько метров и, уткнувшись головой в дверь по другую сторону коридора, затих. Я молча пошел к выходу.
Пришел в казарму, отрешенно собрал чемодан, совсем [21] уже было пошел к выходу, да остановила дурацкая мысль: «Пусть меня официально выгонят». Оснований для надежды — никаких. Двойку рисовали при мне большую, красивую, красную, на дверь тоже показали недвусмысленно, хоть и вежливо, брата своего нареченного я уложил жестоко. Какие уж тут надежды! Но — «пусть выгонят».
На следующий день войсковой приемник был построен, зачитали список тех, кто получил двойки, большой список, так что приемник поредел почти вдвое. Меня не было! Я не поверил своим ушам, хотел было подойти, уточнить, но остановился. Подойдешь, спросишь, а тебе в ответ: «Извини, браток, пропустили. Есть, есть ты в списке». Нет уж, извините, не зачитали, значит, я пошел готовиться к физике.
Настроение у меня — лучше не бывает. Знаю, что двойка есть, а все равно хорошо. Не зачитали — значит, произошло что-то такое неведомое мне, но в мою пользу. За нокаут никто не настучал — приятно, хороший народ собрался, душевный, понимающий. Соображают, что просто так в коридорах училища по физиономии не бьют, значит, за дело. Кубанец куда-то исчез — мелочь, а приятно. Физика усваивается просто замечательно, и вообще впечатление складывается такое, что я ее всю, от корки до корки, знаю.
День экзамена подошел. Экзамен принимает тоже начальник кафедры, только физики, Игорь Иванович Перримонд. На всех консультациях, которые Игорь Иванович проводил, добрую половину времени он отводил на то, чтобы ругательски изругать всех авторов всех известных ему учебников физики за бездарность. Истинный смысл физики можно постичь только по учебнику, который он, Игорь Иванович, заканчивает писать. Это мы позже разобрались, что у Игоря Ивановича такое хобби — всех ругать да еще приговаривать: «Все, что я говорю, надо записывать!» Рекорд — 42 повтора за академический час. А тогда мы прониклись к нему глубочайшим уважением: еще бы, если эти тупые и бездарные, по Игорю Ивановичу, авторы такое написали, то что же явит восхищенному миру он?
Достался мне билет как билет: разложение сил методом параллелограмма, второй закон Фарадея и задача. Задачу я сразу решил, параллелограммов со вьющимися вокруг них векторами тоже нарисовал несколько, а со вторым законом опять затмило. Помню, что есть в законе буквы а, х, ц, помню, что есть какая-то дробь, но что все это значит — не помню. [22]
Я перевернул лист, выписал буквы в строчку и начал, нумеруя, составлять из них варианты. Получилось внушительно и наукообразно. Словил момент, когда Игорь Иванович вплотную занялся очередной жертвой физики, и не в свою очередь пошел отвечать к его ассистенту, Клавдии Ивановне. Клавдия Ивановна сразу установила, что задача решена неизвестным науке методом, но ответ правильный, претензий нет. С параллелограммами мы с ней тоже не без некоторых трудностей, но разобрались. Разбиралась преимущественно она, а я поддакивал. Дошли до второго закона, я перевернул лист. Клавдия Ивановна внимательно осмотрела мою внушительную писанину и почему-то шепотом спросила: «Это что такое?» Чтобы соблюсти конспирацию, я тоже шепотом, но довольно-таки нахально, как я теперь понимаю, ответил: «Второй закон Фарадея, как я его понимаю».
— Ну, идите, — это уже в полный голос.
Я ушел удрученный. Опять, похоже, два шара, но теперь уже за наглость.
Назавтра построение, черный список, из оставшихся «улетела» еще примерно треть, а я опять уцелел. К сочинению я даже готовиться не стал — никаких проблем. Учительница русского языка и литературы Людмила Ивановна — участник Великой Отечественной войны, вдова офицера — человеком была очень суровым и требовательным. Высокая, сухощавая, всегда очень строго одетая, она была беспощадна. Своей не знающей компромиссов требовательностью она вбила в нас русский язык столь крепко, что у меня до сих пор сохранился инстинкт: «Если где не хватает запятой, я ее сразу поставлю — от греха». Учительница она была замечательная, но поняли мы это позже, когда ветер в ушах отсвистел, а тогда злились на нее, дулись, за глаза Пышкой дразнили.
Итак, сочинение — отлично. И здесь меня что-то начало колотить: девять баллов на трех экзаменах — это, конечно, тоже результат, но какой-то такой ... не очень. Почему я еще здесь пребываю, неясно, что это за эксперименты надо мной проводят, когда за меньшие грехи всех уже давно вышибли и их след простыл?
Устная математика не шла в голову день, не шла второй, в третий тоже не пошла. Я смирился. В школе я почему-то очень любил логарифмы, как простые, так и десятичные. Почему — не знаю. Любил — и все. Я лениво и безвольно полистал любимый логарифмический раздел справочника и — будь [23] что будет — пошел на экзамен. Бывает же такое! Куда смотрел Иван Иванович, утверждая билеты, неведомо, но весь билет был про логарифмы. Я был готов на него отвечать сразу, с лету, без всяких записей. И тут я совершил грубую тактическую ошибку. Мне бы сделать «умный» вид, дождаться своей очереди, скромно и с достоинством получить свою пятерку и убраться. Ну, куда там! Я полез отвечать без подготовки. Что обо мне подумали преподаватели (а их было трое), можно только догадываться, но мои блестящие логарифмические выкладки они выслушали довольно рассеянно и начали задавать мне дополнительные вопросы, к логарифмам никакого отношения не имеющие. Но мной владело вдохновение. Я вспомнил даже то, чего никогда не знал, правда, недостаточно твердо вспомнил, а посему в итоге — хорошо.
На мандатной комиссии выяснилось, что Клавдия Ивановна все-таки поставила мне тройку. За конспирацию, по-видимому. Слово взял Иван Иванович и сказал, что данного абитуриента помнит очень хорошо: разбрасывал шпаргалки, был уличен, но в пререкания не вступил — такого случая он за всю свою богатую практику не помнит, когда указали на дверь, с достоинством удалился. Кроме того, при рассмотрении результатов письменной работы установлено: ответ дал наиболее полный и правильный, и если бы не шпаргалки, то о двойке речи и быть не могло. Поэтому он,- Иван Иванович, ходатайствует перед мандатной комиссией о зачислении меня в училище условно. Члены мандатной комиссии полистали мое личное дело. Два года работал, да и товарищам хоть и не в бесспорной форме, но помогал. В решении мандатной комиссии появилась за
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:41 | Сообщение # 3
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
запись: «Зачислить условно».
Под курсантским куполом

Первая моя реакция после мандатной комиссии была шоковой, я, как пьяный, шел по территории училища, не соображая ничего от счастья. По всем злым стечениям обстоятельств я не должен был стать курсантом, но тем не менее сдал экзамены, выжил и поступил.
В казарме я взял лист бумаги и написал домой письмо. Не помню дословно, что писал, но, конечно, об условном зачислении не упомянул, а слова были самые восторженные.
Но училищная жизнь долго пребывать в состоянии восторга возможности не давала. В течение суток нас переодели в военную форму, и я ощутил на своих плечах погоны — признак солдата, которым мне предстояло только стать, в чем я убедился в самое ближайшее время.
В последние дни моего последнего гражданского лета нас подняли по тревоге, экипировали по полной боевой выкладке, и мы пешком прошли пять с половиной километров от училища до пристани на Оке. Здесь нас усадили в видавший виды речной трамвай под номером 13, и мы в течение трех часов добирались до летнего лагеря, созерцая проплывающие мимо поля и деревни. Высадились мы в пустынном низком месте напротив высокого берега села Кузьминское. Огляделись вокруг — пусто. Узнали, что до лагеря еще пять километров. Для бывалого солдата — это не расстояние, а из нас многие впервые надели сапоги. Как заворачивать портянки, никто не знал, естественно, ноги были сбиты, и на финише колонна представляла жалкое зрелище — доплелись на последнем дыхании.
Лагерь училища располагался в красивом сосновом лесу и был совсем небольшим: несколько одноэтажных дач, где жили офицеры, пять деревянных казарм для постоянного состава [25] батальона обеспечения учебного процесса. Мы же, курсанты, жили в палатках и гордились этим, считая дурным тоном располагаться в казармах. Палатки вносили в нашу жизнь некоторую романтику.
На другое утро, несмотря на сбитые ноги и совсем не боевое настроение, все были подняты, и началась учеба. Учили нас жестко, сурово, но никакой дедовщины, хотя рядом находились две роты третьего курса, не было. То есть, может, и было снисходительное отношение к нам, салагам, но издевательств не припомню. Да и такого понятия, как дедовщина, не было.
Трудно, а порой и очень трудно, проходили первые полтора-два месяца, но и сейчас я считаю, что это самый важный период в становлении человека, пришедшего в армию. Либо он сумеет преодолеть себя и станет солдатом, либо так и останется «чудом» и недоразумением в армейской жизни.
Нашей ротой командовал старший лейтенант Плетнев. Забегая вперед, скажу, что погиб он в автомобильной катастрофе в 80-х годах в звании полковника, командуя Кутаисской десантно-штурмовой бригадой. Николай Васильевич был для нас эталоном офицера: всегда подтянутый, щеголеватый, в хромовых сапогах со сглаженными голенищами. Смотрел он на нас, как смотрит мастер на глину, когда начинает лепить сосуд. Пешком мы не ходили: или строевым шагом, или бегом. Физическая подготовка в лагере занимала основное время.
Все курсанты с восторгом смотрели, как этот, невысокого роста офицер мог подойти к перекладине в кителе (или даже в шинели) и спокойно выполнить весь комплекс упражнений, необходимых на сдачу военно-спортивного комплекса (ВСК) первой степени, не слезая. А это было для нас немало, восемь раз подъем переворотом, пять раз выход силой на одну или две руки, одиннадцать раз поднести ноги к перекладине. А мы пыхтим в трусах, и у нас не получается. Подойдет Плетнев, посмотрит на наши потуги и сам все продемонстрирует. А потом, спрыгнув с перекладины, спокойно скажет: «Кто повторит за мной — получит отпуск». Хотя курсантам отпуск не положен, но, видимо, командир был уверен, что таких не найдется.
Мы своего командира называли любовно — наш Плетень. Если Плетень сказал, то нужно выполнять беспрекословно. [26]
Бегал Плетнев отлично на любые дистанции, и мы за ним тянулись, стараясь не отставать. А вечером падали и засыпали замертво. До сих пор помню, как мы осваивали километровую дистанцию по лесной дороге. Сачковать было невозможно. Слева и справа от дороги — сосны с густым подлеском. Старт и финиш на расстоянии туда и обратно по 500 метров. Но что это были за метры для наших новеньких яловых сапог? Лучшие бегуны роты Некрылов и Крымский пробежали первый раз на тройку, остальные на двойку. Десятка полтора курсантов вообще добежать не смогли. Дорога была усыпана песком, ноги разъезжались.
После первого финиша Плетнев сказал все, что о нас думает. Ругался матом он исключительно редко, когда кто-то очень сильно доводил, но строй речи был таков, что нам хотелось его слушать, несмотря на самые нелицеприятные истины. Говорить он умел долго и со вкусом, и всегда без бумажек. Для меня, по характеру молчаливого, в ту пору это казалось верхом человеческого разума, а само это искусство речи — непостижимым.
Слушая его, рота всегда стояла, не шелохнувшись. Слышно было, если муха пролетала. После таких чисток нам не надо было никаких дополнительных объяснений. Сами старались сделать так, чтобы командир был доволен. В нашем сознании он имел на это все права, так как являл собой образец начальника, живущего по правилу: «Делай, как я!»
Хорошо помню мой первый прыжок с парашютом в училище. Нужно сказать, что после неудачной попытки освоить набегом парашютное дело, перелома и больницы у меня появилась боязнь земли. Я боялся не прыжка, не полета в воздухе, а именно приземления. В конце сентября мы закончили теоретическую подготовку, и командир роты объявил, что теперь переходим к практике. Рано утром нас подняли по тревоге. Плетнев отдал команду: «Хромые и немощные, на склад парашютно-десантного имущества для загрузки парашютов».
Рота без парашютов должна была добираться до парашютодрома. По дороге несколько раз мы развернулись в боевой порядок, отразив атаку мнимого противника. По прямой до парашютодрома три километра, а мы пробежали вдвое больше.
Поскольку первый прыжок положено было совершать без оружия, то мы сложили его на поле и сдали под охрану. Надели [27] парашюты типа Д-1-8, в просторечии именуемые «Дубом». Такое название они получили из-за того, что были громоздкими, тяжелыми, один перкалевый купол весил 16 килограммов да плюс еще семь килограммов запасной парашют.
На поле стояла готовая к взлету эскадрилья АН-2. В самолет садились по девять парашютистов и десятый выпускающий. Все это время, когда готовился, прыгал и летел, меня сверлило одно тревожное чувство — чувство земли. Я не думал о прыжке, не сомневался, что парашют откроется, Д-1-8 при принудительном раскрытии предельно надежный парашют, хотя неуправляем, и приземлиться можно было только там, куда занесет. В голове — одна мысль: «Как я приземлюсь?..» Мне казалось, что опять должно произойти что-то непредвиденное. Совершенно спокойно, почти автоматически я толкнулся левой ногой и прыгнул в рассветную осеннюю прохладу. Чем ближе был к земле, тем больше страх. Повезло. Я приземлился на сухое, слегка кочковатое, очень мягкое и удивительно уютное, как мне тогда показалось, болото. Психологический барьер исчез как-то очень просто и ненавязчиво. Позже всякое бывало, но такого страха перед землей, как на втором прыжке, я больше никогда не испытывал.
Полтора месяца до середины октября бегали мы марш-броски и кроссы. На фоне всеобщей попутной физической тренировки. Это когда в баню бежишь — моешься, в бане — моешься и из бани бежишь — моешься. Главное воспоминание того периода — это непроходящее чувство голода. И кормили, в принципе, неплохо, и чайная работала, но все постоянно были голодны. Пока не втянулись. Такая насыщенная спортивно-спартанская жизнь привела к тому, что 17 человек из роты написали рапорта и были отчислены. Зато оставшиеся приобрели шкуру и пятки носорога. Произошла естественная селекция: все, кто погнался за легкой романтикой красивой офицерской жизни, отсеялись, рота сплотилась, и через полтора месяца это были уже другие люди, готовые к трудностям и испытаниям.
Испытания нам пришлось преодолевать уже в октябре. На третьем курсе случилось ЧП. Во время огневой подготовки пропал пистолет Макарова. Сутки весь батальон искал исчезнувшее оружие: прочесывали лес километр за километром. Нашелся пистолет в лагере. Кто-то, испугавшись, подкинул его в [28] бачок для окурков, в курилку. Комбат подполковник Алексей Степанович Карпов, чтобы объяснить доходчиво, что воровать оружие нехорошо, принял решение: всему третьему курсу совершить марш-бросок «по полной боевой» по маршруту Сельцы (учебный лагерь) — Рязань, через Ульевую, что означало ни много ни мало — 70 километров. Первый курс стоял и смотрел во все глаза. А комбат подумал немного и добавил, что и первый курс для профилактики тоже совершит марш-бросок. Комбат для нас был если и не богом, то по табели о рангах стоял где-то рядом.
Марш-бросок подразумевал преодоление «зон заражения», то есть нужно было бежать часть пути в ОЗК (общевойсковой защитный комплект). Если для третьего курса это было делом привычным, то для нас, первогодков, задача на пределе возможного. За сутки мы преодолели 70 километров пути. Финишировали под Рязанью. Оставшиеся три километра уже шли, но так, что два крайних поддерживали среднего. Помню, в училище я входил, неся два автомата и гранатомет, и был этим страшно горд.
После осенней физической подготовки мы попали в совершенно иной мир. Начались лекции. Мы сидели в теплых классах и вспоминали — как о чем-то далеком — об осеннем лагере. Переход от огромных физических нагрузок к учебникам-задачникам по математике и физике был разительным. Мы вспоминали о тех, кто сломался на первых физических испытаниях, и где-то даже жалели их, ощущая гордость, что прошли, выдержали и дожили до спокойной училищной жизни. Хотя это спокойствие тоже было относительным. Как только выпал снег, мы стали тренироваться ходить на лыжах. Согласно учебному плану рота в среднем раз в два месяца выходила на учебный центр на 2 — 3 недели. Как некогда Николай I провел прямую линию, по которой построили первую железную дорогу Петербург — Москва, так брал линейку и наносил Плетнев по прямой на карте маршруты движения роты. На определенный отрезок пути один из курсантов назначался командиром роты. Ему вручались карта, компас и ... единоначалие. Никто не подсказывал — это было обязательным условием. На ведущего роту курсанта возлагалась полная ответственность. Если плутал — рота наматывала лишние километры, и такой незадачливый «ротный» спиной чувствовал «теплые», «участливые» взгляды своих подчиненных. Так у нас вырабатывали чувство ответственности. [29]
В конце первого курса к нам приехал командующий Воздушно-десантными войсками генерал армии Василий Филиппович Маргелов, создатель ВДВ, Герой Советского Союза, прошедший всю финскую и всю Отечественную войну, человек орлиного племени, живший по принципу: «Нет задач невыполнимых» и сумевший сделать этот принцип девизом Воздушно-десантных войск, живая легенда. Для нас это было явление Христа народу, когда дверь спортзала открыл 60-летний генерал и командир взвода лейтенант Н. В. Гер-лейн подал команду и доложил: «Товарищ командующий, с курсантами 3-го взвода 1-й роты проводятся занятия по физической подготовке. Командир взвода...» Курсанты онемели и стояли, не шелохнувшись, переживая сошествие Бога на землю.
Командующий обвел нас отеческим взглядом и спокойно сказал:
— Первый курс! Что можете, сынки?
Командир взвода начал докладывать...
— А через коня можете? — последовал вопрос.
С конем, честно говоря, дело обстояло неважно, половина еще не освоила как следует, но ударить лицом в грязь было невозможно, и все в один голос сказали, что можем. Поставили коня, и три лучших курсанта благополучно через него перелетели. Я был четвертым, но прыгнуть не успел. Маргелов вдруг спросил: «А как насчет сальто через коня, можете?» Это мы вообще никогда не пробовали, но так же дружно ответили, что можем.
Развернули коня поперек, установили подкидной мостик. Двое перепрыгнули и благополучно совершили сальто. Настала моя очередь. Все мои мысли были сконцентрированы на одном: «Я никогда не делал сальто через коня, но отступать нельзя». Я разогнался и прыгнул. Хорошо помню, как сделал одно сальто и начал крутить второе, но тут помешал пол — удар был такой сильный, что я потерял сознание. Очнулся в госпитале с сотрясением мозга. Так окончилась моя первая встреча с командующим ВДВ.
На втором курсе нас покинул Плетнев, получивший звание капитана и ушедший в войска. Сменил его капитан А. И. Ильин. Правда, пробыл он совсем недолго. Анатолий Иванович хорошо знал, к несчастью для нас, английский язык, и его забрали командовать 9-й ротой спецназа. Ильина сменил капитан В.М.Зайцев. О нем нужно сказать особо. [30]
Зайцев был военным корреспондентом окружной газеты, подготовил план «эпохального» романа о ВДВ и с целью «проникновения в образы» попросил командующего дать ему возможность командовать ротой. В Фергане ему дали роту в 105-й дивизии. За 2 — 3 месяца он развалил все, что было можно. Кто уже там подсуетился — сказать теперь трудно, но его «выдвинули» на курсантскую роту, полагая, по-видимому, что здесь он принесет меньше вреда. Был он среднего роста, тридцати лет и абсолютно лысый, как шар. Человек с задатками крайне скверного администратора, он как нельзя лучше напоминал одного из героев известного произведения Салтыкова-Щедрина («История города Глупова»), а именно Органчика, уяснившего общие, расхожие фразы и примитивные команды. Восемь месяцев он терзал нашу роту. Я был к тому времени заместителем командира взвода, старшим сержантом. Несмотря на свой опыт и дисциплинированность, заработал от Зайцева в общей сложности 23 суток ареста, хотя не отсидел ни одного дня. Зная, что можно наказывать арестом курсантов, Зайцев налево и направо раздавал сутки арестов, но в конечном счете никто не сидел, так как у командира роты не хватало воли претворить объявленное взыскание в жизнь. А получить сутки можно было ни за что, ни про что! Как-то я зашел в канцелярию и стал докладывать по занятиям, а Зайцев без перехода вдруг говорит:
— А почему вы вчера стояли у КПП?
Оторопев, отвечаю:
— Мать приезжала.
— А кто вас туда отпускал?
— Никто! Я ведь за КПП не выходил!
— Так вы пререкаетесь?
— Ну, если вы считаете мой ответ пререканием, то пусть будет так!
— Отлично. Тогда пять суток ареста.
И такие бессмысленные, нудные и никчемные беседы длились постоянно, и казалось, не будет этому ни конца, ни края. В конечном итоге книги Зайцев никакой не написал и с роты его сняли. Куда он делся — одному Богу известно. Обычно запоминаются яркие, сильные личности, но это была выдающаяся серость, необыкновенная и бездарная посредственность. И я благодарен судьбе, предоставившей мне возможность [31] на собственной шкуре испытать: каким не должен быть офицер. Особенно разителен был этот контраст после такого командира, каким был Плетнев. В принципе, отрицательный результат эксперимента — это тоже результат.
Иногда нам приходилось экспериментировать и с преподавателями. Английский язык в нашем взводе преподавал капитан Г.И.Федоров — низкорослый кривоногий человек со скверным характером. Во время занятий он не произносил ни одного слова по-русски. У него легко в течение 45 минут можно было получить 5 — 7 двоек, а это было чревато оставлением без увольнения, лишением отпуска да еще и промыванием мозгов на комсомольском и партийном собраниях.
С этой карой господней необходимо было как-то бороться. Стали искать слабости и обнаружили целых три: бокс, шахматы и значки с названием городов.
В боксе у меня успехи были неплохие. На втором курсе помню один бой. Выступал я в тяжелом весе и где-то около 21 часа выбил во втором раунде соперника за канат и под рев публики вышел в полуфинал соревнования на первенство училища. В первом ряду зрителей сидел Геннадий Иванович Федоров и страстно болел.
На другой день была суббота и первым часом — английский. В присущей ему манере Федоров вбежал вприпрыжку в класс, заслушал доклад дежурного и лаконично объявил: «Квиз», что в переводе на русский означало диктант. К нему я был, естественно, не готов. Я об этом честно сказал Геннадию Ивановичу. Он из уважения ко мне ответил по-русски: «Пиши!»
— Я не буду писать, я не готов!
— Пиши!
— Есть! — ответил я.
Взял лист бумаги и подписал: «Старший сержант Лебедь» и сдал чистый листок.
Когда я получил его обратно, то обнаружил на нем следующие расчеты: «За сегодняшний диктант — кол. За вчерашний бой — отлично. Единица плюс пять — равняется шесть. Делим на два — получаем три. Вводим коэффициент два. Три плюс два равняется пять. Браво!»
С шахматами у меня тоже получалось неплохо. Геннадий Иванович заходил в класс, а на подоконнике, как бы случайно, лежали шахматы. Вид шахматной доски Федоров выдерживал не более пяти минут. Он ставил взводу задачу: от сих [32] до сих читать, от сих до сих переводить и отдавал мне команду по-английски: «Расставляй!» Играл я сильнее его и при серьезном подходе мог легко обыграть, но тактика была иной. Первую партию я выигрывал. Вторую проигрывал. Естественно, нужно было играть контрольную. Обычно на этом месте урок кончался. Взвод задышал.
Научились курсанты использовать и третью страсть Геннадия Ивановича — значки. Все ярко выраженные остолопы, потеряв всякую надежду соответствовать предъявляемым Федоровым требованиям в познании английского языка, всю свою энергию, пыл и жар души направляли на поиски значков. Естественно, при официальной сдаче экзамена получали двойку и дальше шли на индивидуальную пересдачу, заложив в карман носимый запас если не знаний, то предметов, способствовавших их положительной оценке. Здесь тоже была своя тактика. Представившись, обладатель кармана ненавязчиво звякал значками. Услышав знакомый звук, Геннадий Иванович настораживался: «Что это у тебя?»
— Да вот, значки!
— Ну-ка, покажи! Так, так, так, — говорил он, — это ерунда, это — тоже, ага, вот — Псков! Это уже другое дело! Тебе тройки хватит?
Большинство удовлетворялось вожделенным трояком, но отдельные, наиболее нахальные, обладатели карманных коллекций начинали канючить:
— Товарищ капитан, я по всем предметам, кроме английского, отличник. Командир роты сказал, что если трояк получу — в отпуск не отпустит.
И из второго кармана курсант при этом доставал увесистую жменю значков. Глаза у Геннадия Ивановича разбегались, и он, махнув рукой, говорил: «Ну, хорошо. Иди, пусть будет четыре. И скажи командиру роты, чтобы тебя отпустил».
Зимой на втором курсе я женился. Собирался летом, но из-за материальных затруднений пришлось отложить на полгода. Моей женитьбе предшествовал один забавный эпизод. По существовавшим законам нужно было за месяц до росписи подать заявление. Командир роты Н.В.Плетнев отпустил меня для этой цели на три дня. Выехал в субботу вечером и в воскресенье был дома. Думал: в понедельник подадим заявление, а вторник останется на обратную дорогу. Но в понедельник во Дворце бракосочетания был выходной. Я оказался [33] в тяжелом положении, но помог найти выход. Аэрофлот. Мне взяли билет на рейс Ростов — Москва, Из Москвы до Рязани на поезде ехать было три часа — я успевал вернуться в училище к сроку. Во вторник утром заявление, наконец-то, мы подали. Я не самый впечатлительный человек, но волновался очень здорово, целую ночь не мог заснуть. Во вторник Инна проводила меня в ростовский аэропорт. Когда я сел в самолет и почувствовал расслабление, одолела меня странная сонливость. Я проспал все два часа полета, но не только не пришел в себя, но меня еще больше разморило. В Москве, в которую я попал впервые, я шел буквально «на автопилоте». Не помню даже, как в автобусе добрался до города. Я знал, что мне надо попасть в метро, в кармане лежала схема моего маршрута. Начало вечереть. Вышел из автобуса и вижу: через дорогу светится буква «М», значит, иду правильно — впереди метро. По провинциальной своей простоте пошел к нему напрямую, как в каком-то полусне слышал скрежет тормозов, свистки. Передо мною вырос младший лейтенант милиции и не очень навязчиво стал обнюхивать на предмет наличия алкоголя. Убедившись, что я не пьян, сделал вежливое внушение, что переходить улицу в неположенном месте чревато тяжелыми последствиями, и указал на подземный переход. Однако ни визг тормозов, ни свистки, ни милицейская проповедь из состояния «автопилота» меня не вывели. В метро я попал в общий поток, и, когда неожиданно на эскалаторе скользнула нога, я потерял равновесие и, пытаясь устоять, кого-то существенно «заехал» чемоданом.
Получилось, как в анекдоте: «Пустите Дуньку в Европу!» Таковы были мои первые впечатления о столице. 15 февраля я отправился в отпуск. 20 февраля 1971 года я женился. Свадьба получилась искренняя и веселая. Меня пришли поздравить все одноклассники. Им это было в диковинку: я первым из класса становился женатым человеком. С женой мне повезло: она у меня одна-единственная и на всю жизнь. Сейчас уже трое взрослых детей, но чувства мои к ней не остыли, как была любимой лебедушкой, так и осталась. Время не подточило и не изменило чувств.
Двенадцать дней отпуска пролетели быстро, нужно было возвращаться в училище. Начиналась наша первая разлука.
Но на семейном совете решили поменять квартиру тещи на Рязань. К лету я уже жил в Рязани и почти в своей квартире.
Больше второй курс ничем знаменательным не был отмечен, [34] если не считать, что получил единственную тройку по предмету, который любил, знал и стремился знать еще лучше. Тройка эта была единственной в моем дипломе. Экзамен за второй курс по огневой подготовке проводился на общевойсковом стрельбище в Сельцах, там же выполняли упражнения контрольных стрельб и всевозможных нормативов. Я как заместитель командира взвода представлял взвод на экзамене. Преподаватель подполковник Филиппов усадил первых четырех человек и объявил: «Кто идет отвечать без подготовки, ставлю на балл выше». Огневую подготовку я любил и знал, решил идти отвечать. Достался мне простой билет. Помню его до сих пор. Первый вопрос — взаимодействие частей и механизмов автомата при производстве одиночного выстрела. Второй — устройство выстрела ПГ-7В. Третий — задача на определение дальности прямого выстрела из пулемета. Преподаватель дал минуту на сосредоточение. По первым двум вопросам я был готов отвечать сразу, а задачу набросал и получил ответ. Начал отвечать на первый вопрос — Филиппов ставит с плюсом четверку, второй — «отлично». Даю задачу, он говорит: «Неправильно». Посмотрел опять: одна пропорция, один ответ. Я второй раз настаиваю, что решение верно. Преподаватель советует подумать. Время подоспело отвечать очередному. Филиппов говорит: «Думай!» На столе лежало лекало. С его помощью я изобразил траекторию разноцветными пастами, нанес ростовую фигуру, то есть сделал все то же самое, только красиво и аккуратно. Подаю ему, он говорит: «Теперь другое дело!» Тут я взбеленился. За нетактичное поведение Филиппов выставил меня и поставил «неудовлетворительно». При подведении итогов преподаватели, командир роты, командир взвода оценили мой ответ без подготовки, но осудили мою бестактность. Компромисс был вскоре найден — мне поставили трояк.
Подполковник Филиппов был фронтовик, имел два тяжелых ранения, поэтому зла на него я не держу. Да и вскоре после этого экзамена он уволился. Сейчас я думаю, что это был всплеск психологической несовместимости.
На третьем курсе была ровная напряженная учеба, я уже более двух лет находился на должности заместителя командира взвода. Научился командовать и разговаривать с людьми.
В конце третьего курса командовать нашим взводом приехал [35] из Прибалтики лейтенант Павел Грачев. Через месяц он сменил Зайцева. В то время Грачев был полной противоположностью Зайцева. Вновь в короткие сроки мы вернулись к системе, заложенной еще Плетневым. Грачев, мастер спорта по лыжам, подтянутый и строгий офицер, умел увлечь за собой курсантов. В роте ожила спортивная жизнь, возродился дух соревновательности. На стажировку мы уезжали внутренне удовлетворенные закончившейся учебой.
На стажировке я бы хотел остановиться отдельно. Направили нашу роту в 345-й парашютно-десантный полк, находившийся в Фергане, который входил в состав 105-й воздушно-десантной дивизии. Замысел командования училища был прост: сразу окунуть нас в бурную армейскую жизнь, приурочив наше появление в части к полковым учениям. По замыслу полк должен был десантироваться в Казахстан под населенный пункт Уш-Табе. Поскольку в учении участвовал один полк, вся наша рота вошла в него целиком, и стажеры попали на какие угодно должности. Все зависело от фантазии командования. Я стажировался на псевдодолжности заместителя начальника штаба батальона. При этом же начальник штаба, мой товарищ сержант Леонид Аршинов, числился помощником. Забегая вперед, скажу, что практику получили неплохую. Но память сохраняет яркие и потешные моменты, вот на них я и хочу остановиться.
Командиром батальона, где я стажировался, был майор В.А.Данильченко, сапер по образованию, человек резкий, разносторонне подготовленный, с оком зорким и всевидящим, с языком ядовито-насмешливым. За месяц стажировки Владимир Ананьевич четко объяснил нам, подкрепив массой практических примеров, главное: Офицер — это Артист. Другими словами, обязан ты, Офицер, овладеть любой ситуацией, подобрать душевный ключик и уметь держать в руках любую, самую разнообразную публику. А посему — никаких шаблонов, с единой зимой и летом постной физиономией удачи не видать. Учил комбат здорово, один недостаток: перебрал я в голове все образчики данильченковского артистизма — все до единого и установил, что они, как бы это помягче сказать, трудно поддаются литературной обработке.
В ходе подготовки к учениям мы совершили по два тренировочных прыжка. Причем, когда в первый раз увидели площадку приземления, у нас у всех без исключения глаза на лоб полезли: каменистая, твердая, как бетон, поверхность [36] была густо устелена мелкими камнями, камни величиной с кулак и более собраны в кучи. «И это вы сюда прыгаете?» — «Да, а что?» Действительно, приноровились, даже ногу никто не подвернул. Прыгали из самолета АН-12 в два потока в рамку. Теория предусматривает отделение парашютистов в шахматном порядке, что должно гарантировать безопасность, а практика показала, что начиная с 5 — 6 пары порядок отделения нарушается, в результате некоторые индивидуумы приземлялись, имея на лице явные следы соприкосновения с сапогом ближнего своего из соседнего потока.
В день, предшествовавший учению, Данильченко принес бархатное знамя с бахромой размером 1,5 х 1 метр с вышитым портретом Ленина. Вручил мне этот стяг и определил задачу: «Ворвемся на высоту — водрузишь!»
Я проявил совершенно неуместную инициативу: «А древко? Что я его, в руках держать буду?»
— Молодец, — похвалил комбат, — соображаешь. Иди в саперную роту, я ею раньше командовал, и возьми щуп, он заменит древко.
Взял я этот щуп на три колена по 50 сантиметров каждое и вторую пустую сумку от противогаза, куда и упаковал знамя, а «колена» пришлось примостить в сапоги: никуда они больше не лезли. Прихватил с собой и бинт. Решил: если с этими чертовыми «коленами» при прыжке поломаю ноги, так хоть их использую в качестве шин.
Подняли нас затемно. Весь полк вышел к аэродрому, где стояло более сорока АН-12. Когда уже сидели в самолетах, прибежал выпускающий и раздал по рядам по четвертушке хлеба и куску жирной колбасы. Все голодные — сразу накинулись и съели. Впереди меня сидели командир роты и два связиста с радиостанциями. Лететь предстояло 2,5 часа.
В салоне был тяжелый воздух: отдавало керосином. Согласно расчету на десантирование, в самолете на 2/3 оказались молодые солдаты. Как выяснилось несколько позже, «букет» получился совершенно замечательный: жирная колбаса, керосин, волнения и неопытность. Результат не заставил себя ждать. По прошествии часа народ стал суетиться и звать борттехника, прося принести ведро. Началась «тошниловка». Борттехник, наобещав всяких кар земных и небесных, принес ведро. Правда, оно было высокое и узкое, и самый нетерпеливый, первым его схвативший, не попал в горлышко. К парам керосина добавился едкий запах рвоты, [37] и пошла цепная реакция. Меня сроду никогда не мутило, ни до этого случая, ни после, но тут я почувствовал, что близок к тому, чтобы ударить лицом в грязь. Техник, поняв безнадежность ситуации, смирился. Зелено-бледные лица, специфические остатки колбасы на полу, соответствующие «ароматы» — я сидел и почти молился, когда, наконец, откроется рампа и я смогу отсюда вырваться. Это было пределом мечтания. Полтора часа почти бреда, когда я сам себя уговаривал потерпеть еще немного. И уговорил. Ух с каким наслаждением я оставил самолет! Как это здорово — голубое небо и очень много свежего воздуха. Воистину, что имеем — не храним...
Ко всему еще выяснилось, что задача батальону была изменена. На предполагаемую высоту мы не попали: кругом, насколько хватало глаз, расстилалась песчано-каменистая пустыня с редкими кустиками верблюжьей колючки. Ноги я не переломал, но и знамя водружать было некуда, и я все учение протаскался с ним, как дурень с писаной торбой.
Задачу батальон, тем не менее, выполнил успешно. Мы должны были совершить по жаркой пустыне двадцатикилометровый марш. Вода в наших фляжках иссякла, но мы не унывали, зная, что по маршруту движения находились два колодца. У нас были специальные таблетки пантацит, с помощью которых можно было в течение 20 минут любую воду сделать пригодной для питья.
Пункт хозяйственного довольствия ушел далеко вперед. Вскоре мы приблизились к первому колодцу. Доктор опустил «кошку» в колодец и достал... дохлую собаку. Врач объявил, что эту воду пить нельзя, и все с ним согласились. Жара отупляла и изматывала. До следующего колодца нужно было топать еще семь километров. Но и в другом колодце вместо воды нам досталась дохлая собака.
Все были на пределе. Я на себе в полной мере испытал, что такое настоящая жажда. Когда к нам подошла цистерна с водой, люди кинулись к ней, началась давка, вода лилась на землю, но никто не мог ее набрать. Пришлось всех растащить, и тогда начали набирать во фляги живительную влагу.
Летели мы 2,5 часа, а возвращались 2,5 суток эшелонами. Когда снова оказались в Фергане, после «прогулок» по пустыне, город показался нам живой восточной сказкой. Вообще Фергана того времени запомнилась мне шумной, жаркой, пыльной, веселой. В центре города — роскошный восточный [38] базар с горой арбузов (начинался август), сладостей. По улицам текли арыки, степенно ходили ишаки, словом, все излучало покой и довольствие.
На стажировке я усвоил главное: с разными категориями людей надо и по-разному разговаривать. Вынес твердое убеждение, какое окрепло с годами: каждый солдат — прежде всего человек, и даже если он что-то делает не так, взыщи с него по уставу строго, но ни при каких обстоятельствах не трогай человеческое достоинство. Уяснил себе твердо и навсегда: нигде и ни при каких обстоятельствах нельзя давать волю рукам. Если ты, офицер, среди множества педагогических средств воздействия на подчиненного не нашел ничего и последним аргументом является кулак — тебе не место в армии. Приплыли, значит, ваше благородие. Снимайте погоны и катитесь поднимать или опускать — как получится — народное хозяйство.
Четвертый курс был ознаменован серьезной работой над дипломом. Нужно отметить, что до 1971 года училище выпускало офицеров-переводчиков. Однако это не оправдало себя, так как язык требует постоянной работы над ним, что в условиях ВДВ затруднительно. Поэтому с 1968 года началась подготовка инженеров по эксплуатации бронетанковой техники и автомобилей.
Кроме усиленной работы над дипломами, мы продолжали прыгать. Стоял март, 18-го числа нам предстояло совершить одиночные прыжки на площадку Житово. Снега было много, глубина его достигала полуметра. Но оттепель сделала свое дело: он набух, и нам с самолета были видны темные пятна водянистой массы. Рядом со мной сидел мой товарищ Юра Лазаренко. Глянул он в окно и присвистнул: «Не, я сегодня прыгать не буду».
— Куда ты денешься, — пошутил я, — с подводной лодки? Но Юра молча срезал со страховочного прибора КАП-3М контровочную нить и, подозвав выпускающего, с чувством глубокого сожаления показал: «Вот, расконтровалась. Можно переконтровать?»
Выпускающий решил не рисковать и отставить курсанта от прыжка. Лазаренко поэтому поводу выразил бурное возмущение и высказал страстное желание прыгать вместе со всеми, упирая на то, что контровка — мелочь, минута — и все будет готово. Выпускающий обозлился, резким движением распустил парашют Лазаренко и приказал ему проследовать [39] в гермокабину. «Опечаленный» Лазаренко «уныло» удалился, сопровождаемый завистливыми взглядами.
Приземлились мы, как и следовало ожидать, в снежно-водную ледяную кашу, как раз по край сапога. Парашюты тут же натянули воду и стали неподъемными. По полю (в зависимости от того, кому как повезло) предстояло пройти от трех до пяти километров, так как никакая техника на площадку приземления попасть не могла. При этом добрая половина при приземлении попадала, и люди шли, мокрые с головы до ног. Запомнил я, как один из наших курсантов махал идущим рукой: «Идите сюда, здесь мелко, только по пояс!» Пробарахтались мы целый день в ледяной воде, но на другой день не было ни одного заболевшего. Сдали мокрые портянки, высушили белье — и все.
Под руководством Грачева мы на 4-м курсе настолько окрепли, что на внутриучилищной спартакиаде стали единственными, кто мог на равных соревноваться с 9-й ротой спецназа. Тут нужно сказать несколько слов об этой роте. В 1969 году с целью подготовки командиров взводов для частей спецназначения в Рязанском десантном училище была создана отдельная рота по принципу: взвод — курс. Отбор в роту был чрезвычайно скрупулезным. Если считать, что ВДВ — войска элитные, то это была элита элиты. При таком подборе соревнование с ними было выдержать непросто. А спартакиады у нас были жесткими. Помню заместителя начальника училища полковника Родионова, который всегда ходил в тонких черных перчатках из-за нервной экземы. Между собой мы его называли «черным полковником». Постановка вопроса у него была такая: никаких технических поражений. Если ты считаешь себя десантником, то дерись, неважно, кто тебе достался: мастер или кандидат в мастера. Если становая жила слаба — не можешь, тогда не заявляйся. И дрались. И нередко воля к победе творила чудеса. Случалось, что третьеразрядники одерживали верх над мастерами спорта. У нас в спортзале училища долго висела фотография, на которой — финал соревнований на первенство училища по боксу в тяжелом весе. Бой окончен. Судья держит за руки двух могучих парней в ожидании объявления победителя. Глаза у обоих закрыты, головы свесились в разные стороны, даже на черно-белом снимке видно, что лица разбиты самым добросовестным образом. Надпись под снимком: «Так достигается победа!» [40]
В конце мая все училище выходило на учебный центр. Выход училища всегда ознаменовывался открытием летней спартакиады. Здесь нам стремились организовать мини-олимпийские игры: основу соревнований составляла легкая атлетика, все виды спортивных игр. Спартакиада организовывалась таким образом, что каждая рота должна была задействовать максимум участников. Полностью исключалась возможность, когда несколько хорошо физически подготовленных курсантов вытягивали роту в победители. Спартакиада выявляла действительно сильнейшие подразделения.
Училищный марафон в качестве курсанта я завершил гораздо успешнее, чем его начинал. Все выпускные экзамены сдал на «отлично», в том числе и огневую подготовку. Диплом мне достался типовой: спроектировать Т-образный парк для хранения бронетанковой техники и автомобилей. Защитился я успешно, но в ходе экзаменов случился один эпизод, который наложил отпечаток на мою дальнейшую военную судьбу. Двух лучших из выпуска офицеров решено было оставить в должности командиров взводов в училище. Первоначально наметили оставить старшину 1-й роты В. Попцова и заместителя командира взвода 1-й роты И. Панкова. Мне Грачев также предлагал остаться, но я отказался и п
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:42 | Сообщение # 4
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
получил назначение в 7-ю воздушно-десантную дивизию, дислоцировавшуюся в Каунасе.
В ходе государственных экзаменов по научному коммунизму Попцов начал выяснять отношения с комиссией, за что ему поставили двойку. Это было ЧП. После долгих переговоров, шума и гама удалось уговорить госкомиссию исправить ему двойку на тройку. Но начальник политотдела училища полковник Н. М. Киваев был категорически против того, чтобы возмутитель спокойствия остался в училище.
Тогда, никого уже не спрашивая, буквально за два дня до выпуска, нас поменяли местами. Когда начальник строевой части майор Снегов вручил мне предписание, я был ошарашен. Побежал к ротному, потом к комбату подполковнику В.И.Степанову. Они только развели руками: «Ну, что делать, кто знал, что пролетит Попцов?! Теперь уж ничего не изменить!» И я смирился.
Выпуск у нас получился тоже не совсем обычный, вернее, совсем необычный. Пришел старший лейтенант Грачев и объявил, что будут снимать фильм о нашем училище, где один из фрагментов будет посвящен нам. [41]
Но тут, как назло, в день выпуска, 29 июля 1973 года, зарядил дождь, перешедший в обвальный ливень. Когда он прошел и облака немного рассеялись, дождь не перестал, он то нудно и противно накрапывал, то принимался лить сильнее. Около плаца собралось большое количество приехавших родителей, гости — дальше откладывать было нельзя, и мы в парадной форме выстроились на плацу. Мокли долго и упорно во главе с начальником училища генерал-лейтенантом А. В. Чекризовым, потому что киношники снимали по два-три раза вручение дипломов понравившимся им курсантам. Чекризов, например, три раза повторил свой доклад первому заместителю командующего ВДВ генерал-лейтенанту Курочкину. Церемония окончилась тогда, когда нас пять раз заставили повторить прохождение, мы были мокрыми до пояса и вычерпали своими ботинками все лужи на плацу.
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:45 | Сообщение # 5
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Проверка
Деньги — вещь странная. Их почему-то всегда не хватает. На последнем курсе училища я, как заместитель командира взвода, получал 20 рублей 80 копеек. У нас было двое детей, жена, я и теща — все мы жили на 121 руб. 80 коп. в месяц. На такие деньги особенно не разгонишься. Поэтому, когда я расписался за первую офицерскую получку в 205 рублей, почувствовал себя необычайно богатым. Решили дома с женой на семейном совете откладывать деньги на будущий отпуск по пятьдесят рублей. Но уже на второй месяц жена сняла из 50 рублей двадцать, потом через месяц — еще двадцать. А на четвертый месяц я сказал жене: сними этот чертов червонец и не будем смешить людей. Это была наша первая и последняя семейная сберегательная книжка.
Офицерская жизнь началась у меня 30 августа 1973 года, когда я прибыл к новому, вернее старому месту службы — в родное Рязанское училище. Первым, кого я встретил, был мой командир роты старший лейтенант Грачев. Увидев меня, он сказал:
— Прибыл! Отлично! Будешь у меня командиром взвода.
— Надо представиться командиру батальона, — заметил я.
— Иди представься, но все уже решено. Доложишь комбату, что беру тебя на взвод.
И действительно, когда я представился подполковнику Степанову, он утвердил решение Грачева и тут же распорядился:
— Сегодня в 15.00 двумя машинами убываем на учебный центр.
Владимир Иванович Степанов стал комбатом, сменив Алексея Степановича Карпова, когда я учился на третьем курсе. Это был крупный насмешливый, но в то же время [43] жесткий и всесторонне подготовленный офицер. Окончи он наше училище, когда оно было расположено еще в Алма-Ате. Воистину был отцом для курсантов и батальон держал в руках исключительно. Пользовался в коллективе и офицерском, и курсантском непререкаемым авторитетом.
Он был человеком железной воли. В 1972 году во время очередной сдачи офицерских стартов надсадил сердце. Ему предложили уйти в запас, но он категорически отказался, стал осторожнее и вел себя так, как будто ничего и не случилось.
Мужественное поведение комбата только добавило ему уважения.
В 15.00 мы стартовали от КПП училища: Выехали на двух «Жигулях». На первом — Степанов, а с ним П. С. Грачев, командир 2-й роты А. А. Тарлыков. Я попал во второй экипаж, где ехали командир четвертой роты капитан А. С. Чернушич и командир третьей роты старший лейтенант В. А. Бобылев. Поскольку в последние дни шли проливные дожди, выбрали дорогу через Криушу, описанную еще Есениным. Асфальтированный участок проскочили быстро и без приключений добрались до песчаной, разбитой, покрытой огромными лужами рязанской дороги. Тут уже не мы ехали на «Жигулях», а «Жигули» — на нас. Особенно тяжелый трехкилометровый участок мы преодолевали более двух часов, периодически подкладывая под колеса хворост и дружно толкая машины. Когда наконец выбрались на более приличный участок, все были в грязи и окончательно устали. Комбат оценил обстановку и объявил привал.
Предвидя, что придется представляться по случаю вступления в офицерский коллектив, я захватил с собой две бутылки водки. Они были извлечены и с устатку пошли хорошо, несмотря на то, что не было ни одного стакана и пить пришлось из пустой баночки от майонеза. Правда, когда пили, все дружно чертыхались и завидовали моему короткому и расплющенному носу.
Наконец, когда голод был укрощен, Бобылев достал высококлассное ружье фирмы «Зауэр».
Его начали рассматривать, оценивать и передавать друг другу. Выяснилось, что к нему есть патроны. Когда ружье оказалось у Тарлыкова, черт вынес на дорогу большую птицу, что это было, до сих пор не знаю. Тарлыков тут же прицелился и ранил ее. Птица упала на дорогу, но, несмотря на оттопыренное [44] крыло, необычайно проворно устремилась в лес. В охотничьем азарте шесть человек, начиная с подполковника 22-го года службы и кончая лейтенантом первого дня службы, устремились в лес за дичью, бросив на дороге две машины, ружье, патроны, фуражки.
Подлесок оказался необычайно густым, начало темнеть, в конце концов мы выбрались назад, на дорогу, ни с чем, все в паутине и сосновых иголках. Птица исчезла бесследно. Мы выпили еще одну бутылку водки за успешное преодоление трудного участка пути и, собравшись, поехали дальше. С непривычки я несколько устал и задремал. Проснулся от громких голосов, кругом стояла полнейшая темнота. И только в свете фар «Жигулей» на деревянном мосту через лесную речушку стоял Владимир Иванович Степанов, и мост под ним отчаянно раскачивался. Казалось, он вот-вот рухнет. Сильные дожди основательно подмыли мост. Что было делать? Степанов после непродолжительного обсуждения ситуации сказал: «Показываю!» После чего сел в «Жигули», сдал машину на 15-20 метров назад и, разогнавшись, буквально пулей перелетел через мост. Чернушичу ничего не осталось, как последовать примеру. После этого я опять задремал и проснулся, когда машина стояла уже около гостиницы в лагере.
Вылез я с одной мыслью — отоспаться, так как завтрашний день обещал быть волнительным — меня представляли роте. Но тут я не угадал. Вообще-то в училище поддерживалась среди офицеров жесткая дисциплина, к занятиям готовились серьезно и тщательно, но иногда накатывала волна расслабления. И я попал на такую волну, от которой гостиницу штормило и она гудела, как потревоженный улей.
Гостиница была новой и еще пахла краской. Для нас она была в диковинку, так как до этого жили в палатках или в так называемых «дачах» — рубленых деревянных домиках; тут на нас многочисленными окнами смотрела лесная цивилизация.
Нужно заметить, что сегодня учебный центр училища обустроен по высшему разряду для высококачественной подготовки офицеров.
Это заслуга начальников училища генерал-лейтенанта Алексея Васильевича Чекризова и особенно Альберта Евдокимовича Слюсаря. А в тот момент эта работа по реконструкции городка только начиналась. Увидев нас, офицеры, приветствуя, [45] стали приглашать Грачева к себе, но он ни с кем не пошел.
— У меня новопредставленный лейтенант, мы сами разберемся.
Мы обосновались в номере втроем: Грачев, я и командир взвода нашей роты Владимир Иванович Кротик. Почему командир взвода — я до сих пор не понимаю. Кротик командовал 1-м и 2-м взводами, я — 3-м, и 4-м, в роте первоначально было 136 курсантов, у него — 69, у меня — 67, и командир взвода. Не только по нынешним скорбным временам, но и тогда далеко не во всякой роте столько людей было. Но штат есть штат.
Грачев тут же послал меня разыскать заместителя начальника кафедры марксизма-ленинизма Ивана Федоровича Перепелицу. В полусонном состоянии я вышел из номера, забыв спросить, где его искать.
Да и о том, что он заместитель начальника кафедры, да еще такой основополагающей, ничего сказано не было. Найти Перепелицу и все.
Толкнув наудачу первую попавшуюся дверь, я увидел спящего капитана в спортивных брюках и в рубашке с галстуком. Приподнял его за галстук: «Ты Перепелица?»
Казалось, абсурд — зайти в первый попавшийся номер и отыскать в нем нужного человека. Но спящий открыл глаза и удивленно сказал:
— Я! А ты кто такой?
Я доложил:
— Командир третьего взвода 1-й роты лейтенант Лебедь. Вас Грачев зовет.
Иван Федорович был на подъем человеком легким, и через минуту мы сидели у нас в номере.
Грачев, Перепелица и Кротик обменялись новостями, в детали которых я не был посвящен из-за своего офицерского «малолетства». После этого в ознаменование прибытия в лагерь решили организовать «храп». Это картежная игра, в которой «храпящий» должен при 4 картах взять как минимум две взятки.
При всей примитивности игры картежником я никогда не был и играть не умел.
— Ерунда, — тут же заметил Кротик, когда я признался, чтоне умею играть. — Сейчас научим.
Начали играть и увлеклись. К 5.45 утра я был должен [46] Грачеву 18 рублей, Кротику 17 рублей, с Перепелицей разошлись по нулям. В отношении меня был сделан широкий жест — сказали, что подождут с уплатой картежных долгов до получки. После этого Грачев, сладко потянувшись, сказал, что неплохо бы было теперь поспать час-другой.
Я тоже сдуру потянулся и подтвердил: «Да, неплохо».
Грачев уставился на меня с выражением глубочайшего удивления на лице:
— А ты-то чего потягиваешься, тебе сегодня на физзарядку с ротой бежать!
Я приуныл. Во-первых, спать хотелось, во-вторых, черт знает, где эта рота. Я не знаю ее, она не знает меня. Но просьба, а также удивление и ряд других чувств начальника — закон для подчиненного. В считанные минуты я вычистил зубы, надел спортивный костюм и устремился на поиски роты. Роту я нашел быстро — ее на плацу возле казармы строил старшина Оськин. Тут же представился. Заметил, что старшина и заместители командиров взводов отнеслись ко мне с определенным недоверием, но власть отдали не торгуясь. После зарядки на построении комбатом я был представлен роте. День прошел в заботах и хлопотах. Вечером я плотно поработал со всеми своими новоявленными сержантами, провел вечернюю поверку и вернулся в гостиницу с твердым намерением отоспаться. Но не тут-то было. В нашем номере опять начался «храп». Ровно в 5.45 закончили игру. Я, правда, приобретя опыт, немного отыгрался, но оказалось, что на зарядку идти опять моя очередь. Сбегал, размялся, потом, целый день проработав, вернулся в гостиницу, а там опять «храп». В 5.45 снова побежал на физзарядку, отработал весь день, вернулся в гостиницу, а там опять «храп». Четвертая бессонная ночь! Это уж слишком. Я вдруг возненавидел все и вся: Грачева, Кротика и отчасти службу. И когда мне предложили занять мое место в игре, я с сердцем послал всех очень и очень далеко... Реакция присутствовавших была для меня неожиданной. В ответ раздался гром рукоплесканий и эмоций. Оказывается, бессонные ночи были проверкой меня на выносливость. Было признано однозначно, что я выдержал экзамен на отлично, о чем торжественно объявил Грачев.
— Ну и здоровый ты, лось, — сказал он. Как не всякая птица долетит до середины Днепра, так и не всякий Лебедь пробегает три дня. [47]
Мне были предоставлены сутки на отсыпание, и офицерская служба пошла своим чередом, начались нормальные училищные будни. За нашим триумвиратом — Грачев, Лебедь, Кротик — в училище крепко закрепилась кличка «Уголок Дурова».
На одном из совещаний начальник училища уточнил, что уважающий себя и любящий службу командир взвода должен: провести с подчиненными взводами физическую зарядку, побывать на утреннем осмотре, обеспечить занятия, которые проводят преподаватели; побывать на них, провести занятия по уставам, строевой и физической подготовке, побывать на обеде, провести трехчасовую самостоятельную подготовку, организовать и провести политмассовые и спортивно-массовые мероприятия, поработать по индивидуальному плану с отстающими, и недисциплинированными курсантами, поприсутствовать на вечерней поверке и уже потом убыть домой. Таким образом, с 5.30 утра и до самой ночи день был расписан плотнее не бывает. Но такой режим работы мне нравился, и время летело в делах незаметно.
Так я довел мой первый курсантский набор до третьего курса. На третьем курсе в 1975 году в один из вечеров, примерно в 22.30, затянутый, как всегда, в портупею, я подошел к КПП. Портупея тогда была обязательным атрибутом, формы одежды, что с ее помощью достигалось, непонятно было тогда, непонятно и сейчас, но попробуй без нее где-нибудь показаться! Дежурный прапорщик остановил меня и сообщил, что в сквере, напротив училища, идет грандиозная драка. Стороны, выясняющие отношения на кулаках, — наши десантники и курсанты Рязанского училища МВД. Как потом выяснилось, инициаторами драки были наши десантные забияки.
Воздушно-десантные войска — войска, бесспорно, элитные. Особый подбор, романтика службы, ее специфика, связанная со множеством элементов повышенного риска, воспитывали в каждом курсанте и солдате с первых дней службы здоровый десантный шовинизм. Нет задач невыполнимых! — этим все сказано. Благодаря такому воспитанию в глубине души каждого десантника прочно сидит чувство явного превосходства над «зелеными», «малиновыми», «черными» и прочими беретами других армий мира, а ввиду их недосягаемости — над другими видами и родами войск родной армии. Естественно, чем меньше человек прослужил, тем выше степень [48] его превосходства. Самые «крутые» чижики образуются после месяца службы. И против таких-то соколов — какие-то курсанты училища внутренних войск. Да как они посмели... Да мы их...
Прапорщик сказал, что доложил о драке дежурному по училищу, и порекомендовал пока не выходить на улицу.
Куда там! Мы тоже из пернатых! С дороги, прапор! Ишь ты, толстый пингвин, робко прячешь тело жирное за дверью! То ли в этой драке наступил кризисный перелом, то ли меня, затянутого в портупею, приняли в сумерках за дежурного, но мой крик на всю улицу: «Прекратить!» — подействовал. «Эмвэдэшники» кинулись к себе в училище, расположенное за сквером, а наши — между домами по улице Каляева к углу училища и начали легко, без напряжения, преодолевать высокий каменный забор. Я погнался за большой толпой и у забора ухватил одного за шиворот, желая поближе рассмотреть, из какой роты это лицо. Боковым зрением увидел надвигающийся кулак подходящих размеров, оттолкнул стоящего передо мной,- кулак отбил, но тут набежавшая толпа впечатала меня в каменный забор. Хлопцы старались на совесть, поэтому кости помяли крепко.
Соскоблившись с забора, я, недолго думая, перемахнул его и побежал в родную роту. Поднял ее по тревоге, построил, проверил. Явных следов драки не видно, кое-кто запыхался, но одни объясняли это занятием спортом, другие — неукротимым стремлением вовремя стать в строй. Мне ничего не оставалось делать, как сделать вид, что я им верю.
На другой день в наше училище явилась мощная комиссия из Москвы: два генерал-лейтенанта, генерал-майор, до десятка полковников с обеих сторон: от МВД и ВДВ. Начали разбираться. Прапорщик (дежуривший на КПП) услужливо доложил, что в центре событий был лейтенант Лебедь.
Меня тут же вызвали пред высочайшие очи, и я, едва успев представиться, получил вопрос в лоб: «Почему вы, лейтенант, не приняли мер к предотвращению драки?» Когда генерал-лейтенант обращается к лейтенанту на «вы» — это настораживает!
И вопрос хороший, если учесть, что я подошел к концу, Да и там дралось не менее ста — ста двадцати человек, каждый из которых по силе был в среднем равен мне.
Я счел за благо промолчать. Тем более, что считал такую [49] постановку совершенно несправедливой: толпу-то я все-таки разогнал!
Меня минут тридцать все по очереди воспитывали, обвиняя чуть ли не в трусости, но я отвечал уклончиво: «Так точно!» и «Никак нет».
У меня сильно ныли помятые кости, и я почти не слушал, что мне говорят, так как понимал, что комиссия ищет козла отпущения.
Если бы я стал оправдываться, то тут бы на меня всех собак и повесили, но я был односложен и отвечал четко по уставу. Поняв, что меня не вывести из этого состояния равновесия, мне дружно пожелали более добросовестно относиться к исполнению служебного долга, и я с чувством глубокого облегчения оставил кабинет, не забыв спросить разрешения идти и ответив громко: «Есть!»
Здесь могут обозвать собакой,

Отнять достоинство и честь,
Но мы, в душе послав всех на ...
Всегда спокойно скажем: «Есть!»
В 1976 году я исполнял обязанности командира роты и готовился в мае-июне вступить в эту должность.
26 мая училище должно было совершить первые в своей истории массовые прыжки с парашютом с самолета АН-22 «Антей».
Сразу после прыжков первая и вторая роты нашего курса должны были уходить в учебный центр, поэтому я попросил начальника учебного отдела полковника С. Г. Ашихмина (руководителя прыжков) разрешить нам прыгать первыми.
Дело было новое, в прилетевшем «Антее» обнаружились какие-то неполадки.
Потоки вначале построили по 21 человеку, потом — по 17 и в конце — по 19. Таким образом, курсанты обеих рот, первой и второй, которой командовал Ю.Попов, перемешались.
Я было заикнулся, что потоки нужно привести к организационно-штатной структуре — взводам, отделениям, но представители воздушно-десантной службы, намаявшись и изнервничавшись с расстановкой потоков, зашипели, как кобры, что разбираться будете потом, на земле, и накаркали. Разбираться, точно, пришлось.
Мы прыгали в два потока в две двери — всего 38 человек. Я отделился в первом заходе первым и благополучно приземлился. [50]
День был ясный, ветерок дул 2-3 метра в секунду, Вскоре все 38 человек собрались на сборном пункте. Самолет ушел на второй заход. В это время на поле к нам приехал ГАЗ-66 гарнизонного военторга и прямо с машины развернули торговлю лимонадом, коржиками и сигаретами. Такое бывало не часто, и курсанты дружно выстроились в очередь.
Мы находились на опушке урочища Аркадьевского (на карте смотрелось как кляксообразный массив), над которым висела небольшая тучка, но какого-то удивительно пронзительного цвета с флюоресцентным лиловым отливом. Наконец показался самолет, и курсанты стали отделяться от «Антея», идеально выдержав интервалы: две цепочки по 19 парашютистов повисли в воздухе. Когда парашютистам оставалось до земли 150 — 200 метров, со стороны этой внешне безобидной тучи хлынул удивительный по силе вихрь. Порыв был настолько сильным, что если расставить руки, то устоять на ногах было невозможно. Площадка приземления прикрывалась с одной стороны урочищем Аркадьевским, с двух других сторон — жиденькими лесопосадками, и только с одной стороны оставалась открытой. С этой стороны, за границами площадки, расстилалось поле на протяжении 3,5 километров, далее заболоченная луговина, река шириной 15-17 метров, а за ней на высоком берегу располагалась деревня.
По закону подлости, который, как известно, гласит: «Если в цепи событий есть одно скверное, оно обязательно случится», неожиданный и мощный поток подул именно в ту, ничем не защищенную, сторону. Обстановка в воздухе, доселе спокойная и идиллическая, мгновенно и грозно преобразилась. Купола парашютистов, наполненные порывом ветра, превратились в огромные паруса, и люди на стропах оказались не под куполами, а на буксире за ними.
Купола и люди шли к земле, параллельно ей со снижением. Пункт сбора был с наветренной стороны, парашюты уходили от нас. Ситуация — бывает хуже, но редко. Всех курсантов из очереди загнал в поле, да они и сами уже все поняли и понеслись, подгоняемые ветром, с необыкновенной скоростью, отправил туда же санитарную машину, под рев перепуганных женщин из ГАЗ-66 сгреб все торговые ящики на землю, послал в поле и эту машину. На третьей машине (тоже ГАЗ-66) собрался ехать сам, но она, как назло, не заводилась. [51]
Бросив ее, я побежал в поле. Наперерез мне уже шла военторговская ГАЗ-66. Из кабины остановившейся машины вывалился курсант Горошко, совершенно ошарашенный. Я заглянул в кузов и увидел на дне в ворохе купола чьи-то выглядывающие сапоги. «Кто в кузове и почему на дне?»
— Старшина Оськин, — последовал ответ. — Он погиб.
Я совершенно автоматически прыгнул в кузов, разгреб парашют. Действительно, лежал Оськин. Ощупал грудную клетку, вроде цела, зато череп под пальцами дышал и вибрировал раздробленными костями. Как я узнал потом, парашют проскочил мимо А-образного столба на бетонных опорах, а старшина на страшной скорости врезался в бетонную грань. Смерть наступила мгновенно. Оськину шел 22-й год.
Я отправил Горошко с трупом на сборный пункт и побежал в поле.
Вскоре выяснилось, что погибло еще трое. Курсанта Пертюкова захватило двумя стропами за шею и удавило, еще один курсант врезался в большой наковальнообразный камень, и рог вошел прямо в голову. Во лбу курсанта зияла огромная дыра. Но, пожалуй, самую мученическую смерть принял курсант Николай Лютов. Его протащило 3,5 километра по полю, потом по луговине, парашют пронесся над речкой, и Лютов врезался в противоположный берег, своротил добрую тонну земли, дальше его дотащило до деревни, и там он наделся глазом на железную скобу, крепящую штакетник к металлическому столбу.
Когда Лютова нашли, сапог на нем не было, комбинезон был стерт выше колен, а на пальцах ног торчали голые кости.
Прыгавшие в потоке два офицера тоже были травмированы. Старший лейтенант С.Пинчук сломал плечо, а Ю.Попов ударился головой о кочку и дальше, уже потерявшего сознание, парашют тащил его по земле. Шел Попов в кильватере за Лютовым, и спас лейтенанта пастух, который прямо на мотоцикле врезался в парашют.
Пастуха, мотоцикл и Попова тащило еще некоторое время, пока парашют не запутался в мотоцикле и не погас.
Четыре курсанта получили серьезные травмы и были госпитализированы. А физиономии, локти, колени ободрали все без исключения. И тут нам икнулась аэродромная неразбериха, о которой я уже упоминал. Мы не знали, кто жив, кто погиб, мы вообще не знали, кто прыгал. Пришлось пораненных [52] людей строить и разбираться, кто за кем шел в потоке.
Возникший ураган стих так же быстро и внезапно, как и начался. Через 10 минут над площадкой царствовал полнейший штиль, туча и вовсе исчезла, как будто ее и не было. На фоне этого полного безмолвия природы еще страшнее смотрелось то, что было содеяно при ее непосредственном участии. Судьба распределила все строго поровну: по два погибших с каждой роты, по два серьезно травмированных, по одному пострадавшему офицеру.
На этом смерти не кончились. К тому времени многие курсанты были женаты, а поскольку мгновенно разнесся слух, что погибла, по крайней мере, половина первой и второй роты, у двух будущих мам случились выкидыши, а узнав о гибели единственного внука, умерла от разрыва сердца бабушка Пертюкова. Похороны описывать не хочу.
Над плацем в училище стоял страшный погребальный плач родственников-погибших. Значительно позже это стало рядовым явлением: гибель, похороны, слезы, а тогда это было чрезвычайным происшествием. Мы сейчас утратили что-то большое и важное, перешли ту грань, которую людям переходить не следует. Общество, в котором происходит массовая систематическая гибель людей, течет кровь, льются слезы, — трудно назвать человеческим.
То лето было ознаменовано для меня еще одним неприятным эпизодом. В июле я повез курсантов на стажировку в Псковскую воздушно-десантную дивизию. Они должны были в качестве командиров взводов осуществлять подготовку 237-го полка и ряда частей дивизионного подчинения к учениям и принять в них участие. Особенностью готовящихся учений было то, что 76-я воздушно-десантная дивизия носит почетное наименование Черниговской и традиционно, на протяжении ряда лет, укомплектовывалась солдатами из самого Чернигова и его окрестностей. Десантный полк должен был десантироваться на полигон близ Чернигова. Естественно, в родных краях ударить в грязь лицом было нельзя. Поэтому подготовка к учениям шла с особым подъемом. Перед началом учений курсантов распределили по ротам. Как командир роты я осуществлял общий надзор и первый и последний раз в жизни прыгал на учениях из любви к искусству, как свободный художник, так как курсанты были в подчинении других командиров. [53]
При подходе к площадке приземления техник предупредил нас, что ветер на площадке на пределе, и порекомендовал быть максимально собранными при приземлении. Отделившись от самолета и обозрев с воздуха площадку, я понял, что «на пределе» — это очень мягко сказано. Сотни парашютистов тащило по площадке. Десантники помогали друг другу гасить купола. Мне сразу же вспомнилось 26 мая, так как впечатления были еще свежи в памяти.
В воздухе обстановка была тоже не сладкая. Купола сильно раскачивало. Ветер был какой-то злобно-порывистый и, как потом выяснилось, превышал предельно допустимые нормы. Скорость отдельных порывов достигала 10-11 метров в секунду. Парашютисты сходились, и смотреть нужно было в оба. При приземлении мне повезло. Я шлепнулся на раскаленную щедрым украинским солнцем дорогу, покрытую толстым (10-12 сантиметров) слоем пудрообразной пыли. Пыль смягчила удар, но везение тут же кончилось. Ветер дул вдоль дороги. Я пошел, как глиссер: взрезал эту пыль, дышать стало совершенно нечем.
Всех нас воспитывали в том духе, что парашют всегда нужно беречь и резать его можно только в самых крайних случаях. Тут я решил, что такой момент настал. Перевернулся на спину, достал нож и приготовился полоснуть по стропам. Но дорога неожиданно повернула, и парашют врезался в большой куст. Я, не выпуская ножа из рук, мгновенно вскочил и, забежав против ветра, погасил парашют.
Я огляделся по сторонам. Количество освободившихся от подвесной системы десантников все возрастало, и они помогали очередным приземляющимся гасить купола.
А тем временем все новые тройки АН-12 осуществляли выброску парашютистов. Мне торопиться было некуда, и я стал наблюдать за десантированием. Вдруг увидел заходящего на меня солдата, который шел на землю боком и даже не пытался развернуться по ветру. Не исключено, что он получил травму при отделении от самолета, и я решил его поймать. Солдат ударился о землю в 50 метрах от меня. Купол был мгновенно подхвачен порывом ветра и с большой скоростью двигался в мою сторону. Я схватил купол за вытяжной парашют и попытался развернуть купол против ветра. Но порыв ветра был настолько сильным, что мне это не удалось. Не сумев развернуть купол, я полез под кромку, продолжая удерживать вытяжник двумя руками. Выбравшись из-под [54] кромки, я узрел бойца, который стоял на четвереньках и смотрел на меня совершенно бессмысленным взглядом. «Забегай!» — прокричал я, но солдат не отреагировал. Я повторил команду — та же реакция. На третий раз я решил привлечь его внимание с помощью жеста, и опять та же реакция. Тут ветер подул сильнее и вырвал у меня из рук вытяжник. Образовалась интересная композиция: наполненный ветром купол, стропы, идущие к солдату, и внутри этого пучка строп — я. Стропы звенят под ногами, стропы хлопают возле головы, и вся эта система с неимоверной скоростью мчится по полю.
Более дурацкое положение трудно себе представить. Сам залез в капкан, из которого трудно выбраться. Но, на мое счастье, промчались мы не более 100-120 метров. За что зацепился парашют, не помню, но этих мгновений хватило, чтобы я рыбкой выскользнул из капкана, с яростным облегчением вцепился в вытяжник. Тут и солдата скачка по полю привела в чувство, и он, вскочив на ноги, забежал против ветра. Наконец вдвоем мы погасили купол. Если бы кто-нибудь засек, с какой скоростью я бежал, то могло быть покушение на мировой рекорд.
Я объяснил солдату популярно и красочно, что о нем думаю, и двинулся в сторону сборного пункта.
Десантирование завершилось, и, к счастью, погибших на этот раз не было. Но три человека сломали по две ноги. Около двадцати — по одной, несколько человек — руки и ключицы, майор доктор умудрился оторвать порядочный кусок верхней губы и перешел в разряд вечно улыбающихся, а уж в той или иной степени ободраны были все.
Но... Начинались учения. На краю площадки взревели танковые двигатели, и танковый полк пошёл в атаку на парашютно-десантный. На широком фронте огромная, лязгающая гусеницами, щедро гремящая выстрелами туча пыли накатилась на полк, все покрылось мраком и мглой. Будь этот бой реальным, трудно сказать, чем бы он закончился. Я дальше 50 метров ни вправо, ни влево ничего не видел. Подозреваю, что сидящие под раскаленной броней танкисты видели еще меньше, и как никого не раздавили в этой неразберихе — для меня до сих пор остается загадкой. «Огонь» велся весьма интенсивно с обеих сторон, посредники в конечном итоге отдали предпочтение десантникам. [55]
Выполнив ближайшую задачу, выйдя в пункты сбора, полк начал, как принято, зализывать раны. Лесок, на опушке пень, на пне стоит обычная алюминиевая солдатская миска, наполненная йодом. У миски — фельдшер-солдат совершенно непроницаемым лицом, в руках квач — лучина с намотанным бинтом. К нему — длинная очередь травмированных. Фельдшер макает лучину в миску и мажет ободранные места очередному страдальцу. Слышится зубовный скрежет, и округу оглашает сочный русский мат, хохот, обычные солдатские подначки.
Но к вечеру черниговцы-десантники начали оглаживать свои перышки. Как-никак родная земля. Остатки вечера, частично ночи, ушли потом на приведение внешнего вида в порядок, и утром большой колонной полк двинулся в Чернигов. Встречали десантников с оркестром, море цветов, улыбок, теплые речи.
Но были и издержки. Мамы, папы, дедушки и бабушки, друзья и приятели, одноклассники и одноклассницы буквально растянули солдат по домам и клубам, по знакомым и незнакомым.
Все пережитое на десантировании, радость встречи вылились в нормальную российскую пьянку. Весь вечер и всю ночь пришлось собирать загулявших парашютистов. Картина впечатляющая, но описывать ее нет смысла. Но, к чести черниговцев, в конечном счете утром все до единого встали в строй, и полк организованно, эшелоном, отбыл в Псков. Тяжело травмированных оставили в местном госпитале, а человек 30 с отдельными переломами посадили в классный вагон вместе с оркестром, и они поехали лечиться домой. Во все времена (кроме военных) эшелоны имеют ту неприятную особенность, что часами простаивают на отдельных станциях и полустанках. На каждой такой остановке оркестранты заботливо выносили и выводили закованных в гипсы и бинты офицеров, солдат, сажали их в полукруг, становились сзади, и над станцией неслись звуки самых бравурных маршей. Смотреть на эту композицию без смеха было невозможно. А смех, как известно, лучшее лекарство от боли.
Этих курсантов я как командир роты выпустил в 1977 году, подавляющее большинство молодых офицеров прошло через горнило афганской войны и не без потерь. Первым погиб лейтенант Иван Иванович Прохор. Всего же из этого выпуска вернулись домой в цинковом обрамлении 9 человек.
Новый набор я вел с меньшим энтузиазмом, чем предыдущий. После первого курса я написал рапорт с просьбой отправить меня для дальнейшего прохождения службы в войска. Училище мне, честно говоря, надоело, хотелось чего-то нового.
В ответ мне было объяснено, что я карьерист, что каких-то два года прокомандовал ротой и уже намерен уйти. Было предложено прокомандовать еще хотя бы год, а потом уже заикаться о переводе.
Прошел еще год. Я опять написал рапорт, командир батальона подполковник В. И. Степанов его подписал. Через некоторое время я опять обратился по команде с просьбой дать мне любой ответ: положительный или отрицательный. Но выяснилось, что рапорт исчез. План перемещения офицеров был уже рассмотрен и утвержден. ...Поезд снова ушел! И еще год прошел. На моем очередном рапорте начальник училища генерал-лейтенант А. В. Чекризов начертал: «Отправить в войска после выпуска 1981 года». Таким образом, я стал вторым в истории училища человеком (первым был капитан Трегубенко), который довел роту в качестве ее командира от начала и до конца.
После выпуска очередной, второй по счету, роты выяснилось, что я вдруг из молодых сразу стал старым. Мне на тот период был 31 год, звание капитан, и я считался очень опытным командиром курсантской роты. Естественно, я задался вопросом: где же цветущий средний возраст, как я из молодых и перспективных сразу угодил в «старики», обузу кадровых органов?
Тут меня, наконец, стали замечать. Первым пригласил начальник кафедры огневой подготовки полковник В. А. Бобров, громкоголосый, напористый, энергичный, пользовавшийся большим уважением.
Он объяснил мне, что у общевойскового командира голоса должно хватать на дальность прямого выстрела из любого вида стрелкового вооружения. По этому показателю для возглавляемой им кафедры я очень даже подхожу. И полковник предложил мне стать преподавателем огневой подготовки. Я сказал, что преподаватель — это талант от Бога, таких данных мне создатель не дал, а быть сереньким и средненьким преподавателем я не хочу.
Мои речи оскорбили Боброва, вызвали бурю эмоций, и я ушел, сопровождаемый напутствием, что еще десять раз пожалею [57] о своей глупости. Через день аналогичное предложение мне сделал начальник кафедры тактики полковник Хохлов.
Схема была той же — год на спецотделении, потом академия, заочно основной факультет. Заманчиво, но я снова отказался.
Третье предложение сделал начальник училища — стать командиром курсантского батальона. Это полковничья должность, и я согласился. Но тут неожиданно выяснилось, что я все-таки... молодой! Решение о моем назначении не утвердил генерал армии Д. С. Сухоруков. Он сказал начальнику училища: «Капитан, 31 год, на полковничью должность? Вы с ума сошли! Командир курсантского батальона должен быть отцом курсантам и по возрасту, и по опыту. Командиров курсантских батальонов необходимо подбирать из числа старых, опытных заместителей командиров полков, с тем, чтобы выполнить это условие, с одной стороны, и с другой — предоставить возможность заслуженному офицеру получить звание «полковник». А посему ваше решение не утверждаю».
После этого мне было объявлено, что я планируюсь командиром батальона в Псковскую дивизию, и все... заглохло.
Я исправно ходил на службу, хотя находился за штатом, ротой командовал новый командир, ст. л-т В. П. Петров, и я справедливо подозревал, что «военные советники» ему не нужны. При виде меня у начальников становились кислые лица, все мне что-то пытались обещать. Хотя и тут я умудрился попасть в довольно интересную историю. Однажды меня пригласил начальник училища и объявил, что поскольку замполит батальона майор В. А. Гриневич в отпуске, а я по сути ничего не делаю, будет неплохо, если я поисполняю обязанности замполита. Я сказал, что замполит из меня никакой. Но начальник училища успокоил: «Не боги горшки обжигают!» Я вышел из его кабинета новоявленным замполитом, тут же был перехвачен начальником политотдела училища полковником В. К. Астапенко и получил первую задачу: избрать комитет комсомола батальона.
Курсанты убирали картошку, катались в колхоз и обратно каждый день. Остатки дня я потратил на то, чтобы с командирами рот согласовать список комитета и в бесплодных попытках собрать батальон для собрания.
Назавтра с утра я возобновил попытки. К обеду мне по-
везло: съехались все, голуби, кушать захотели. Чтобы не терять время даром, я приказал после обеда построить батальон на плацу. Скомандовал: «Равняйсь! Смирно! Курсанты такие-то, такие-то и такие-то — выйти из строя на 10 шагов. Средина — курсант такой-то. К средине — сомкнись». Объявил, что вышедшие курсанты будут комитетом комсомола батальона. Кто за это — прошу проголосовать! Нужно сказать, что я забыл дать команду «Вольно» и голосование проходило из положения «Смирно». Это было расценено как кощунственное попрание демократии, и ровно через час я уже не был замполитом.
Астапенко был в ужасе, но, тем не менее, этот комитет комсомола действовал успешно. Главное — не как избирать, а кого избирать.
Снова я оказался без дела, и пребывал в неведении относительно своей дальнейшей судьбы. Видимо, желая хоть как-то меня задействовать, ввели в состав комиссии командующего ВДВ, и я улетел для проверки частей 98-й воздушно-десантной дивизии, дислоцировавшейся в Болграде. Проверка была внезапной и позволила мне сделать интересные наблюдения. Забегая вперед, можно сказать, что проверка помогла мне в будущем создать собственную методологию: как учить. Главное в этой методологии — мелочей в службе нет и быть не может.
При проверке я попал в 99-й полк. Старшим группы у нас был подполковник В. В. Шуленин — грамотный офицер, хорошо знающий свое дело. Командир проверяемого полка подполковник Н. А. Яценко был человеком с явно выраженной хозяйской, созидательной жилкой. Благодаря его кипучей деятельности в полку был построен прекрасный клуб, казармы, положено начало созданию серийного парка. Полк обрастал всевозможными нужными строениями прямо на глазах. Доходило до того, что командир полка сам резал стекло. Умел он это делать красиво и со вкусом.
Его хозяйственную деятельность можно было бы приветствовать, если бы в процессе проверки не выяснилось, что боевая готовность, то, ради чего существует любая боевая часть, ушла куда-то даже не на второй, а на пятый план. Комполка был одержим одной идеей: если батальон опаздывал на стрельбище или проводил занятия спустя рукава — это могло сойти без особых последствий, но если взвод или рота не выполняли дневную норму стр
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:47 | Сообщение # 6
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
После этого я достал из кармана рулетку и замерил несколько мишеней. Они все оказались на 1,5-2 сантиметра шире и выше относительно размеров, определенных в курсе стрельб.
Это вызвало новый взрыв негодования со стороны Муслимова. Бондарь пообещал разобраться и наказать какого-то мифического прапорщика, который в этом виноват. Он уже троих вроде бы за ним послал, но его, естественно, не оказалось на месте, да, по сценарию Бондаря, я думаю, и не должно было оказаться. Прапорщик, ему что замкомдив прикажет, то он и выполнит неукоснительно.
Обследовав до конца мишенную обстановку, мы уехали в гостиницу учебного центра, где уже был накрыт стол с экзотическими фруктами и овощами, раками и всевозможными рыбами. Оглядев стол, Муслимов бесцветным голосом сказал: «Бондарь, мы опять будем ужинать, как свиньи?»
Такого оборота Бондарь не ожидал: «Товарищ полковник, почему? Стол как стол!»
— Бондарь, ты уже подполковник, замкомдива и должен знать, что только свиньи ужинают без спиртного!
Свинства Бондарь не допустил, и ужин прошел в теплой дружеской атмосфере. Утром прошел дождь.
Проведенный мной осмотр мишенного поля выявил, что никакие недостатки вообще не устранялись. После дружеского ужина уже офицеры отдела боевой подготовки начали мне объяснять, что под таким дождем что-либо менять нецелесообразно, [61] но было принято решение снизить батальону оценку на один балл. Из-за непрерывного дождя и сильного ветра десантирование не состоялось. Батальон был вывезен и рассредоточен на площадке приземления так, как будто бы десантировался, и началось учение.
Огневая подготовка — наука точная и строгая. Обученные люди — в мишенях есть конкретные следы их выучки. Не обучены — увы! Но батальон в архисложных погодных условиях сражался. Просматривалось явное стремление выполнить задачу с как можно лучшими результатами. Из пяти рубежей мишеней я проверил два, и оценка была на этих рубежах — соответственно — два.
Кто проверял остальные рубежи, не знаю, но в результате весьма длительных и сложных подсчетов выяснилось, что батальон сдал проверку на три. Про обещание снять балл как-то все забыли. Все это оставило в моей душе крайне неприятный осадок. Я запомнил: лезущих вон из кожи офицеров не вина, а беда состояла в том, что с ними никто не занимался как следует. Но, тем не менее, все они демонстрировали волю к победе — и на этом фоне жалкая, неуклюжая подачка в виде удовлетворительной оценки. Такие чувства охватили не только меня, но я этот горький осадок сохранил до сих пор. Нельзя, по-моему, оскорблять людей подачкой. Я же для себя вынес с этой проверки следующее: первое — людей нужно учить систематически, а не от случая к случаю; второе — проверка это тоже учеба, и никогда нельзя ставить целью ее сведение с кем-либо счетов, цель должна быть одна — научить, создать такие условия, когда любой солдат мог бы проявить себя с самой лучшей стороны; третье — в проверку всегда необходимо вносить дух состязательности, азарта, элементы спортивной борьбы; четвертое — даже самую сложную задачу нужно ставить так, чтобы подчиненный не Ощущал ее тяжести, чтобы она на него не давила. Создавать своеобразную иллюзию простоты типа: полетим, прыгнем, совершим бросок в 50 километров и потом — главное — будем играть в футбол. У всех отложится, что главное потом хорошо сыграть, а все остальное — это попутно. Тогда и легче выполнять задачу. Пятое — если стрельба и другие действия не получаются, никогда не следует доводить проверку до конца в таком ключе, чтобы не подорвать веру людей в собственные силы.
Нужно остановить, успокоить, разобраться, вскрыть причины неудач. Обозвать людей баранами — для этого много ума не надо. Шестое: даже если какие-то коллективные действия (например, эта стрельба) не получаются, надлежит помнить, что это наши солдаты, и если они что-то не сумели сделать, в этом есть прямая вина всех их вышестоящих начальников. Поэтому следует провести разбор, вскрыть недостатки и эти действия повторить. Ни разу не было, чтобы после такой работы люди повторно демонстрировали неудовлетворительные результаты.
Дорогами Афганистана


Звонок в будущее
Болтаться за штатом мне страшно надоело. Для меня это было крайне пренеприятным занятием, сродни безработному. Ощущение такое, что ты куда-то стремился, рвался, был нужным и полезным, от тебя зависели чьи-то судьбы и вдруг...
На полном ходу тебя остановили. Никто к тебе не идет, начальство при встрече морщит нос, как от хорошей доли лимона, и усиленно кормит «завтраками», лишь бы отстал.
Поэтому, когда я в начале ноября 1981 года (не помню какой раз по счету) явился к начальнику отдела кадров училища и в очередной раз выслушал предельно невнятное объяснение, что он звонил и вопрос решается и будет решен, но как и когда, неизвестно, я вспылил:
— Ты звонил?
— Звонил.
— Ну, теперь давай я буду звонить.
— Звони.
Взял я трубку засовского телефона с полной решимостью получить хоть какой-то ответ на свой вопрос. Попал на направленца по Афганистану полковника Камолова.
— Кто ты такой? — спросил он.
— Капитан Лебедь, бывший командир роты курсантов.
— Сколько ты командовал ротой?
— Пять лет и два месяца.
— Комбатом на юг пойдешь?
— Пойду!
— А почему не спрашиваешь куда?
— А мне все равно.
— Ну, позвони через два часа.
Позвонил и выяснил, что я уже в проекте приказа и буду назначен на должность командира 1-го батальона 345-го отдельного парашютно-десантного полка.
Тут я хочу сделать небольшую оговорку. Есть хорошая формула судьбы, и суть ее сводится к следующему: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет». Потом я узнал, что на должность комбата представили трех человек, но все они по разным причинам от нее отказались. Комбат был нужен срочно! Кадровики в пожарном порядке искали, кем заткнуть дыру в приказе. А тут я со своим звонком. Прекрасный вариант: с одной стороны, капитан, которому надоело сидеть без дела, достаточно опытный, чтобы возглавить батальон, а с другой стороны, можно было отрапортовать, что проделана быстро и оперативно работа по выполнению приказа.
Словом, все складывалось хорошо. И начальник отдела кадров повеселел. Человек он был неплохой, искренне поздравил меня с успешным разрешением вопроса. Правда, выразил определенное сожаление, что еду в Афганистан.
Армия — такая организация, где часто происходят метаморфозы: то ты уже старый, то такой молодой и зеленый, что на фоне травы не видно. Прямо на глазах начальника отдела кадров я превратился из старого заштатного (проскочившего золотые возрастные сроки) ротного в юного комбата с большим запасом времени. Начальник отдела кадров предложил мне оформить документы для приема в Академию имени Фрунзе. Я счел это предложение уместным и не вредным. Два дня я пробегал и оформил кучу разных бумаг, собрал их в «дело» и сдал начальнику отдела кадров. 9 ноября я вылетел на Фергану.
В то время 345-й полк дислоцировался одновременно в двух местах: Фергане и Баграме. Соответственно, работа управления полка строилась так, чтобы, успешно решая боевые задачи, не завалить тыловые, технические вопросы. Но к тому времени начало приходить осознание того, что подготовленные в лесах и болотах Литвы командиры БМД, механики-водители, наводчики-операторы при хороших и отличных оценках оказывались совершенно беспомощными в новых для них климатических горных условиях. Их приходилось переучивать по ходу ведения боевых действий, и это очень дорого нам стоило. В повестке дня стоял вопрос о создании на базе 345-го полка в Фергане учебного полка, который позволил бы учить людей водить технику и применять [65] оружие в тех условиях, в которых им придется действовать. Как всегда у нас, вопрос этот изучался, протягивался...
Когда я прилетел в Фергану, выяснилось, что у меня нет заграничного паспорта, и, следовательно, я не могу пересечь границу. До его оформления я должен был сидеть в Фергане. Но на другой день прилетел начальник политотдела нашего отдельного полка майор Кудинов и, послав пограничников подальше, без всякого таможенного контроля посадил меня в самолет, и я впервые в жизни пересек государственную границу Советского Союза.
Стоял ноябрь 1981 года. Душманы уже тогда имели на вооружении ограниченное количество «Стингеров», и поэтому наш АН-12 шел высоко. Земля казалась далекой, горы — игрушечными, а в долинах и ущельях земля была покрыта паутиной неправильной формы. Я вначале не понял, что это такое. Потом мне разъяснил Кудинов, что это дувалы. Он же в ходе полета давал характеристики попадающимся селениям, объяснял, где душманские гнезда и какая территория кем контролируется.
Для меня это все было внове. И вообще с момента пересечения границы и примерно еще в течение недели меня не оставляло странное двойственное ощущение: с одной стороны, я попал в какую-то восточную сказку (правда, с явными следами войны с использованием современных средств), а с другой стороны, вроде как нахожусь на съемках кинофильма и в роли далеко не статиста. Ощущение довольно опасное, потому что надо твердо стоять ногами на нашей грешной земле, чтобы прямым ходом не попасть на небеса.
Интересно, что ощущение это было не у меня одного. И часто бывало, что тот, кто не успевал выйти из сказочного восприятия окружающей действительности, отправлялся домой в цинковом обрамлении в «черном тюльпане». Как в песне:
В Афганистане


В «Черном тюльпане»
С водкой в стакане
Мы молча плывем над землей...
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:50 | Сообщение # 7
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Боевое сколачивание

Как я уже отмечал, полк наш базировался на аэродроме Баграм, что было чрезвычайно удобно. Самолет приземлился, свернул на рулежку — и вот он, полк.
Самолет встретил сам командир полка подполковник Юрий Викторович Кузнецов. Это был человек среднего роста, коренастый, плотно сбитый, холерик по характеру. Как про него говорили, даже если он с места на место перекладывал ложку, то делал при этом не менее 12 тысяч лишних движений. Вдали от Родины я ожидал любой встречи, но такого предвидеть не мог. Кузнецов с прямотой римлянина выложил, что мое появление для него неожиданно и совсем не в радость, ибо он планировал назначить на эту должность начальника разведки полка Володю Никифорова, а тут я возник!..
Командир полка пошел дальше и превентивно меня обидел, заявив, что все офицеры из училища и учебных подразделений тоже учебные, с дырочкой (по аналогии с учебным автоматом).
После всех этих неприятных откровений Кузнецов вызвал моего предшественника, готовящегося к замене по состоянию здоровья майора Рембеза и дал трое суток на прием и сдачу дел и должности. И я пошел принимать батальон, полный решимости доказать, кто я есть на самом деле. Но ... опять все мои планы рухнули, как карточный домик. Во-первых, выяснилось, что 1-й батальон 345-го полка, которым мне предстояло командовать, вошел в Афганистан еще в июне 1979 года по просьбе Амина для охраны аэродрома «Баграм» и с тех пор поотделенно и повзводно занимал оборону вокруг аэродрома по периметру протяженностью около 18 километров. Увольнялись в запас солдаты, формально [67] сведенные во взводы и роты, а фактически не знающие друг друга. Не связанные никакими совместными боевыми задачами, солдатским братством, люди, как правило, находившиеся на позициях охранения по б — 8 человек, не знали друг друга и не были единым боевым подразделением.
Находились люди в тяжелых условиях, в примитивно оборудованных блиндажах и окопах. Леса в Баграме не было вообще, и приходилось строить блиндажи из чего попало, присыпая слегка землей, чтобы потом не завалило. Ни о каком классическом приеме батальона, организации в нем боевой подготовки не могло идти и речи. Во-вторых, даже приемку такого хозяйства пришлось разнести на пять дней. Выяснилось, что теоретические и практические понятия акклиматизации не совпадали. На второй день меня «завалило», и в рабочее состояние я пришел только на пятый. Но все кончается, и хорошее, и плохое. К исходу пятого дня я оклемался и, как всякая порядочная новая метла, взялся мести по-новому — наводить в батальоне порядки соответственно моим взглядам.
Дело это продвигалось с трудом, со скрежетом. Прокомандовав восемь лет курсантами, я привык к другому уровню взаимоотношений. Курсанты были гораздо грамотнее, в основе своей вежливые и, как правило, хитрые, мудрые, с ними взаимоотношения строились на интеллекте. Здесь же интеллектуальный уровень был ниже, и сами тяжелые условия службы наложили свой отпечаток: народ подобрался бандитистый и к моим педагогическим приемам, замешанным на курсантских дрожжах, невосприимчивый. Там я по-настоящему в первый раз осознал древнюю как мир истину, что бытие определяет сознание. Выяснилось, что и материально-бытовое и финансовое обеспечение вверенного мне батальона оставляет желать лучшего. Достаточно сказать, что если любой командир хозвзвода провозит 18 километров супчик в полевой кухне по дивным афганским дорогам, то уже к 10 — 12 километру трудно понять, что это такое и из каких ингредиентов это варево состоит. Бессистемное посещение бани, а иногда и непосещение, отсутствие постельного белья, а там, где оно было, бессистемная замена, естественно, привели к массированному нашествию вшей. Взялся я первым делом решать эти вопросы, так как если солдат живет по-человечески, то и служба идет по-человечески, а если как свинья... [68]
Здесь необходимо отвлечься и рассказать об одних сутках, проведенных мною в Кабуле. В начале декабря до меня дозвонился мой брат, капитан Алексей Иванович Лебедь. На тот период он командовал разведывательной ротой 103-й воздушно-десантной дивизии. В Афганистан он входил в числе первых, добросовестно провоевал два года. За многочисленные бои был удостоен ордена Красной Звезды и медали «За отвагу», что дало ему основание называть себя «Отважный Лебедь».
По всеобщему признанию, был достоин много большего, но характер у брата строптивый, прямой. Таких тогда из списков награжденных вырубали пачками.
Брат сказал, что очень рад слышать меня на благословенной афганской земле, еще больше был бы рад видеть, потому что он заменяется, а я остаюсь. Как там дело пойдет дальше, неизвестно, все под Богом ходим. Я признал справедливость его слов и пообещал в ближайший день-два прибыть в гости.
Командир полка, которому я изложил просьбу, что-то там немного побурчал по поводу несвоевременности, но в ситуацию, тем не менее, вник и щедрою рукою выделил мне сутки времени.
От Баграма до Кабула недалеко — 50 с небольшим километров по дороге. Но в Афганистане 50 километров это много, чтобы подраться, за 50 километров ездить не надо. Отойди от полка в любую сторону на 2 — 3 километра и дерись, сколько хочешь. Потому командир полка порекомендовал проделать эти 50 километров по воздуху. Я прихватил автомат, четыре магазина, две гранаты, две бутылки водки и отправился на контрольно-диспетчерский пункт (КДП). Мне повезло. Диспетчер, разбитной и по некоторым признакам не совсем трезвый прапорщик, ткнул пальцем в окно: «Вон он, АН двенадцатый, с военторговским газоном через час на Кабул пойдет!»
Военторговский ГАЗ-66 уже был загружен в самолет. Вокруг самолета клубилась живописная толпа человек в пятьдесят. В толпе было все: женщины в чадрах, бородатые аксакалы в чалмах, дети всех возрастов, козы, куры, котомки, мешки, ящики. Техник и «правак» (правый второй пилот) размещали эту публику в самолете. Как они там рассчитывались, не знаю (по-видимому, рассчитывались хорошо), но [69] летуны садили народ охотно, покрикивая беззлобно, в случаях если, скажем, какая-то коза пыталась оказать сопротивление посадке или обвешанный многочисленными мешками дед начинал, как кегли, сшибать стоящих вокруг ребятишек.
В конце концов это гомонящее, блеющее и кукарекающее сборище расселось, рампа закрылась, самолет взлетел. Через 40 минут мы приземлились на аэродроме в Кабуле. На той же военторговской машине я добрался до крепости Бал-Хисар, где располагалась дивизия вообще, и разведрота, которой командовал мой брат, в частности. И сразу окунулся в какую-то совершенно новую, необычную, я бы сказал, дикую атмосферу. В дивизии шла массовая замена. Это была первая массовая замена. Навоевавшись за два года до икоты, офицеры и прапорщики встречали своих прибывающих из Союза товарищей радостно и возбужденно. В ВДВ друг друга практически знают все. Одна кузница офицерских кадров — Рязанское училище, одна школа прапорщиков. Встречали, делились новостями, обменивались приветами и пили за встречу, за солдатскую удачу, за здоровье. Поминали погибших общих товарищей. С каждой новой рюмкой нездорово-радостное возбуждение возрастало на глазах. Никаких сдерживающих факторов практически не было. Менялись и командиры, и политработники. Возбуждение в равной степени коснулось всех, и какой-нибудь замполит полка или батальона, который бы еще вчера долго и упорно разбирался по поводу употребления спиртных напитков, сегодня, хватив с братом по партии, был лоялен ко всему и вся.
В роте у брата, как он объяснил, было сразу семь праздников. Менялся начальник разведки — раз; прибыл новый — два; менялся командир роты (то бишь мой брат) — три; прибыл новый ротный — четыре; в роту взамен погибших прислали двух лейтенантов — командиров взводов — пять, шесть; и у старшего техника роты, здоровенного, лысого, мрачного детины по имени Эдик, был день рождения. По этому случаю в ротной канцелярии, которая служила одновременно и местом отдыха, был накрыт соответствующий стол.
Среди обычных армейских закусок типа жареной картошки и мяса, капусты и огурцов выделялось штук тридцать стеклянных банок черной икры, в каждую из которых была демонстративно воткнута алюминиевая солдатская ложка. На столе вперемежку стояли: водка русская, ром кубинский и [70] еще куча цветистых бутылок неизвестного происхождения. Хозяев, гостей — набралось человек двадцать пять. Я предупредил брата, что прилетел сюда не для того, чтобы за час напиться. Он со мной согласился. Мы с ним определились, что пьем порядка для... Теория правильная, на практике соблюсти тяжело. Чтобы понять тех офицеров, надо повоевать, отправить в Союз в цинках массу друзей, вкусить радость побед и горечь поражений, померзнуть в горах, поголодать и, в конце концов, выжить и дождаться ее... замены. Люди пили и не пьянели, только горячее становился разговор, более живописными подробности. Со мной рядом сидел доктор-капитан, которого зациклило. Он смотрел на меня совершенно трезвыми глазами смертельно пьяного человека и все пытался рассказать мне, как фугасом разметало отделение и как он, капитан, собирал разорванные в клочья трупы.
— Парень, отстань, — сказал я.
Но капитан не слышал. Он все тянулся рюмкой и опять мелькало: кишки, ступни, кисти...
Большой, общий разговор разбился на несколько более мелких. На одном конце стола поминали, на другом, вспомнив что-то веселое, хохотали.
— Пойдем проветримся, — сказал я брату, — заодно крепость покажешь. Ночь лунная.
Мы вышли. Прогулялись по крепости. Брат вспоминал разные живописные подробности ее взятия. Куда ходили, кто из общих знакомых где и как погиб или был ранен.
Гуляли — это я, пожалуй, сильно сказал. Везде было одно и то же. Вся крепость обмывала замену. Обмывала круто и крупно, не жалея ни денег, ни водки. Попали еще ненароком в несколько компаний. Поздравили, пожелали, поблагодарили. Около часу ночи вернулись в роту. За столом сидело девять человек. На столе не было ни одной полной бутылки, от икры остались только банки.
Наше возвращение придало компании второе дыхание. Эдик откуда-то из резерва достал еще пару бутылок, еще раз в ускоренном темпе прошлись по кругу, помянув и пожелав. Так незаметно и нечаянно перешли к борьбе на руках. Как это произошло — черт его знает. Крупный самоуверенный старший лейтенант, сидевший напротив меня, что-то такое сказал по поводу задохликов с 345-го. Я в полку служил без году неделю, но все равно это меня задело. С края стола смахнули посуду, и мы с ним начали выяснять, в каком из полков [71] воздушно-десантных войск служат большие задохлики. Я был не слабее его и значительно трезвее, поэтому примерно после двухминутной борьбы тыльная часть его ладони была прижата к столу. С пьяным недоумением старший лейтенант посмотрел на свою похожую на клешню ладошку и сказал: «А ну, давай левыми!»
Левыми у него получилось еще хуже, он выдохся. Все было так мило и даже весело, но у старлея заело какой-то клапан. Он совершенно неожиданно вызверился: «Ты, е... комбат...». Глаза у него горели каким-то диким, бессмысленным огнем. Я молча и сильно ударил его в челюсть. Сзади стояла койка с низенькой деревянной спинкой. Он опрокинулся навзничь, перелетел через спинку, упал на панцирную сетку и остался лежать недвижимым.
— Что за черт! Как же я его ударил, что он не шевелится?
Койку окружили. Все притихли. В наступившей тишине отчетливо слышалось мерное похрапывание старшего лейтенанта. Бедняга смертельно нарезался, и ему для полного счастья не хватало удара в челюсть. Пока летел — заснул. Сделав правильные выводы из ситуации, компания разразилась хохотом.
Утром я готовился в обратный путь. Пытался бубнить какие-то извинения протрезвевший старший лейтенант, оказавшийся командиром взвода, которому услужливые товарищи, с утра не дав опохмелиться, надули в уши, каким потрясающе хамским образом он себя вел по отношению к командиру батальона братского 345-го полка. Ему популярно объяснили, что в челюсть он словил совершенно правомерно. Как выяснилось из того, что было вчера, он совершенно ничего не помнит. Тем больше было оснований мучиться угрызениями совести. Мы исчерпали конфликт, пожав друг другу руки. В вещмешке усохли две бутылки водки. Я о них по приезде забыл, зато стало ясно, откуда многомудрый Эдик отыскал резерв. Уже на выходе я встретил капитана-доктора, взгляд у него был стеклянный; тем не менее он меня узнал и очень обрадовался: «Подожди, я тебе доскажу! Понимаешь, фугас...» Первым движением было послать капитана далеко, далеко... Но при слове «фугас» в глазах у него мелькнула осмысленность, а лицо приняло такое страдальческое выражение, что стало ясно: где-то на какой-то из кровавых афганских дорог капитан отловил впечатление, которое было выше его психических возможностей. Этот фугас, и эти ошметки [72] трупов мучили его, преследовали, давили, денно и нощно стояли перед глазами. Капитан решил избавиться от наваждения испытанным российским методом — утопить в водке. Но, как в большинстве таких случаев, не утопил, а только усугубил положение. Кошмар стабилизировался в его сознании, стал устойчивым и постоянным. Это был человек с больной психикой.
— Извини, приятель, — сказал я, — ехать надо. Я скоро вернусь, потом доскажешь.
Мы простились с братом, пожелав друг другу удачи. Пожелание сбылось. Вернулись оба, а позже вернулся и третий, двоюродный, брат — Михаил.
Тот же АН-12 перенес меня в Баграм, и служба пошла дальше.
Решение вопросов обустройства и быта продвигалось крайне медленно, несмотря на все мои потуги. Я внутренне приуныл, но внешне виду не подавал. Но тут пронесся слух, а вскоре и подоспел приказ о передаче позиций вверенного мне подразделения специальному батальону охраны, прибывшему на удивление быстро в середине декабря 1981 года из Советского Союза. Батальон прибыл в полном составе (почти семьсот человек), с массой техники, и все новое, с иголочки.
В течение трех дней я передал позиции. Правда, не обошлось без эксцессов: одичавшие от окопной жизни солдаты «пощипали» новоявленных пижонов на предмет тумбочек, кроватей, постельного белья и прочих мелочей быта.
Вскоре я получил приказ провести боевое сколачивание батальона и подготовить его к ведению боевых действий. Впервые с момента ввода батальона в Афганистан я собрал его, и вот тут-то началось! Все образовавшиеся в результате естественного отбора «львы» и «шакалы», которые формально числились в одном подразделении, но никогда друг друга не видели или встречались крайне редко, кинулись делить власть. В результате разбитые носы, подбородки, подбитые глаза, сломанные челюсти стали повсеместной практикой на протяжении четырех дней. Все мои увещевания, собрания: общие, комсомольские, партийные, индивидуальные беседы, организация дежурств офицеров — ни к чему не приводили. К каждому приставить надзирателя было невозможно. Уходили, к примеру, два солдата в сторону туалета, а потом один приходил, а другой появлялся через некоторое [73] время с разбитым вдрызг лицом. Еще когда батальон находился на позициях, предвидя необходимость наращивания физической подготовки (многомесячные сидения в окопах к добру не приводят), я организовал строительство спортгородка. Сварили и забетонировали перекладины, брусья, из траков танков изготовили штанги и гантели. Конечно, все это было диковато на вид, но с другой стороны, по-своему изящно и, самое главное, позволяло повышать уровень физической подготовки.
Хочу заметить, что к тому времени среди солдат укоренилось мнение, что я неженка, демагог и где-то даже белоручка. На пятый день мне попались целых одиннадцать «рационализаторов и изобретателей», которые отреагировали на мое стремление совершенствовать физическое развитие подчиненных своеобразно.
Группа «рационализаторов» подходила к солдату и говорила:
— Ты подъем переворотом делать умеешь?
— Нет!
— А комбат требует! Мы тебя сейчас научим.
С этими словами они брали незадачливого бойца, привязывали с помощью ремней к перекладине, закрепленной к потолочным балкам казармы, от ТА-57 проводили к ноге проводок и крутили ручку телефонного аппарата. Импульс был такой, что солдат прилипал задницей к потолку. И тут я осатанел. Внутренне я осатанел уже давно. Не хватало только толчка, и он случился. Ко мне прибыл вождь «рационализаторов», предстал пред мои светлы очи. Я ему задал вопрос:
— Изобретал?
И он ответил так, как надлежит отвечать нормальному солдату нормальному комбату:
— Никак нет!
Меня взорвало. Я все-таки, хоть и бывший, боксер тяжелого веса с неплохо поставленным ударом. Вождь «рационализаторов» получил в челюсть и успокоился, проехав по полу в угол. Поперек него упал его первый заместитель. Сверху, рядом, сбоку полегли еще девять «рационализаторов». Крепким оказался только один. Пришлось бить два раза.
Весь вечер после этого «разговора» меня мучила совесть. Я всю жизнь отвергал мордобой как способ воспитания, всегда считал и проповедовал подчиненным, что если офицер [74] дошел до того, что, кроме кулака, не осталось аргументов, — напиши рапорт и уходи из армии, а тут вдруг моя многолетняя теория так некрасиво разошлась с практикой.
Но странное дело: утром на построении батальона я не обнаружил ни одного нового синяка — драки неожиданно прекратились. Более того, пока я обходил строй батальона, меня сопровождали восхищенные взгляды. Сделав вид, что ничего не замечаю, и отдав распоряжение по завершению получения имущества, вооружения и боеприпасов, я срочно взялся разбираться, в чем же дело. Оказалось, что в команде, которую я уложил вечером, собрались быстро снюхавшиеся «львы». Тем, что все они полегли после первого же удара, были восхищены не только их сослуживцы, но и они сами. Психологическая обстановка в батальоне вмиг изменилась. Комбат был признан исключительно нормальным, и всем было рекомендовано его неукоснительно слушаться и не гневить. Я тут же положил на стол командира полка рапорт с просьбой предоставить мне две недели на боевое сколачивание батальона. Командир полка дал 10 дней.
Назавтра в 4 часа утра батальон был поднят по тревоге и со всей техникой и вооружением, полевыми кухнями, в полном боевом составе, оставив на хозяйстве трех хромых, совершил 5-километровый марш и сосредоточился в предгорье, на пустынной, испещренной неглубокими рытвинами и промоинами равнине размером до 5 км по фронту и до 8 в глубину. Куда хочешь стреляй, куда хочешь води. Был там неприятный кишлачок. Я поставил против него в боевое охранение взвод, и проблема была снята.
Целый день с часовым перерывом на завтрак, обед, ужин по особому плану батальон занимался: перебегал, переползал, окапывался, водил. На базу вернулись в 22 часа. Я построил батальон и объявил, что до тех пор, пока техника не будет заправлена и обслужена, оружие не вычищено — спать никто не ляжет. Поскольку обстановка боевая — по-другому нельзя. Энтузиазма это не вызвало никакого. Заморенные дневными занятиями солдаты демонстративно медленно взялись обслуживать технику и чистить оружие. Я их не подгонял. Закончили в 1 час 30 мин. В 4 часа батальон был снова поднят и опять вышел в поле, целый день занимались, вернулись около 22 часов. Те же самые слова о необходимости вычистить оружие и обслужить технику, но совершенно другая реакция. Народ сообразил, что чем медленнее будет идти [75] обслуживание и чистка, тем меньше времени останется для сна. Я сделал широкий жест: поднял батальон не в 4, а в 5 часов. В последующем начал просто возвращаться несколько раньше. В результате 10-дневных занятий все без исключения военнослужащие батальона приобрели, восстановили устойчивые навыки в действии с техникой и при вооружении; стреляли из всех видов оружия. Каждый солдат швырнул оборонительную и наступательную гранату и тем самым избавился от вечного солдатского суеверного страха перед ней.
Совместное преодоление трудностей закалило и сплотило все взводы и роты, заставило их подружиться. Какой-либо мордобой прекратился вообще. Синяки за 10 дней сошли, и передо мной были совершенно другие люди, другой батальон. Батальон, с которым я был готов воевать. К исходу занятий у всех, начиная от комбата и кончая солдатом, не было ни капли лишнего жира. Приобретенная уверенность всех в своем оружии с лихвой компенсировала проявленную мной жестокость. Мне простили все. Завершил я период боевого сколачивания проведением ротных учений в предгорье. Интересно, что мишени лепили из кусков толя, фанеры, картона. Ни до, ни после я такого больше не видел. Я доложил командиру полка о готовности батальона. Он назначил контрольно-проверочные занятия. Но тут случилось упасть лицом в грязь. К тому времени я уже в полку прославился не самым лучшим образом: исследуя хозяйство батальона, установил, что необходимо построить новый туалет. Начальник штаба батальона еще до моего прибытия придержал четырех увольняющихся в запас. Я их озадачил: как только отроете и построите — свободны. Ребята были крутые, целый день старательно демонстрировали принципиальное нежелание что-либо делать. Целый день я делал вид, что ничего не вижу. На завтра, осатанев от такого невнимания и неуважения, прикинув, что я еще месяц могу ничего не увидеть, они схватились за кирки, ломы, лопаты и устремились на отведенный мною участок. К обеду я сделал вид, что вспомнил об их существовании, пришел посмотреть, что у них получается. Картина была печальная: грунт не приведи господи, кирка и лом отскакивали, как от резины, лопата вообще снимала миллиграммы. Бойцы отрыли по окопу для стрельбы с колена, а задача была поставлена отрыть окоп для стрельбы с лошади стоя. До необходимой величины котлована было ужасно далеко. Кроме того, они были все в кровавых мозолях, при моем приближении встали, зло фыркая и косясь на меня осатанелыми глазами. Поняв, что из такой работы ничего путного не выйдет, я изменил решение. Разметили 28 шурфов, изготовили приказ по полку о проведении взрывных работ, хлопцы оживились. Копать шурфы — это не котлован. Довольно скоро, в течение двух дней, их подготовили. Меня попутал бес в лице командира инженерно-саперной роты Володи Гарасюка. Бес нашептал, что с ВВ у нас перерасход, и предложил исполнить котлован с помощью трофейных итальянских противотанковых мин. В этой итальянке 5,2 кг взрывного вещества повышенного могущества. Заложили, соединили, забивочку сделали с водой, как положено, утрамбовали. Выставили оцепление. Я лично нажал кнопочку. Котлован получился совершенно замечательный. Это мы увидели, когда пыль осела. Но попутно выяснились некоторые негативные последствия. Все стекла в полку, которые смотрели в ту сторону, включая и стекла окон кабинета командира полка, приказали долго жить.
Две недели все офицеры и прапорщики батальона добывали, покупали, меняли и стеклили. И соответственно у командира полка создалось соответствующее мнение. И тут я ему докладываю, что батальон сколочен, готов. Контрольно-проверочное занятие он едет проводить лично. До этого заместитель командира полка подполковник Грачев, который не раз бывал на занятиях, доложил свое мнение о высоком качестве проведенных занятий. Кончилось это дело печально. По возвращении с предыдущих занятий машины не заправили, а я не проконтролировал, но поскольку заправка была равномерной, они дружно начали останавливаться в самых неподходящих местах и позах. Что сказал командир полка, я помню прекрасно, но воспроизводить не буду. Шум, гам, разбор по всему полку. Однако был сделан гуманный вывод, что комбат работает правильно, но недорабатывает.
Переход мой и перестройка от командования курсантами к командованию боевыми войсками прошел достаточно сложно. Но уже в конце декабря батальон провел первую боевую операцию по прочесыванию кишлаков, хотя и малорезультативную — это от недостатка опыта.
Наступил Новый, 1982 год. За четыре дня до него в батальоне дуплетом случилось два ЧП. Был ограблен продовольственный склад полка, и рядовому Гайнулину оторвало [77] кисть правой руки. Склад представлял собой рефрижератор поставленный на колодки, и охранялся караулом моего батальона. Похищено было до 50 банок тушенки, 50 сгущенки, по нескольку килограммов конфет, яблок, печенья, приготовленных к Новому году. Печать была срезана чисто. Если бы у похитителей хватило ума взять то же самое не у входа, а в глубине, наверное, начальник склада сразу бы и не хватился.
Я к тому времени существенно укрепил свои позиции. Серьезно усовершенствовал в батальоне систему материального обеспечения, появилось взаимопонимание и признание, и эта кража меня покоробила. Разбирался долго и упорно, до двух часов ночи, и решил часа четыре отдохнуть и после подъема продолжить разбирательство дальше. Но в 3 часа меня поднял дежурный по батальону и доложил, что в медпункт доставлен рядовой Гайнулин, оторваны все пять пальцев правой руки.
Подъем, комбат! По прибытии к месту происшествия услышал от солдат невнятное бормотание:
— Товарищ капитан, он пошел в туалет, свет погас, устроился на улице, дернул, оказался запал, оторвало все пальцы.
Знаю точно, что запал должен быть зажат в кулаке, тогда могло оторвать пальцы.
Взял фонарь, пошел в санзону. Действительно, кровь, но крови для такого ранения мало.
Опять маловразумительные объяснения:
— Товарищ капитан, он сунул руку в куртку.
Пошел в медпункт — врачи им занимаются, куртка внутри сухая — не то, ребята. Исследовал помещение роты. В каптерке висит здоровенный портрет Л. И. Брежнева — весь в каплях крови и остатках кости пальцев.
Тут я не стал ждать утра и доразобрался. Картина оказалась следующей. Ребята, бывшие «львы», попросили своих младших товарищей организовать праздничный ужин. Младшие подумали. Одним из думающих был Гайнулин. Взяли склад. Казарма была построена из полого силикатного кирпича, и солдаты замуровали сгущенку, тушенку в стены. Тут Гайнулина начали мучить сомнения: а вдруг найдут, а вдруг поймают, комбат разбираться будет — докопается. Где-то слышал, что с помощью запала от гранаты можно нанести себе травму. Решил себя немножко поранить, попасть в медсанбат, а там, глядишь, и дело закроется. Около трех часов ночи зажал в кулаке запал и дернул кольцо. В результате остался без пальцев. Досталось и Леониду Ильичу, вернее, его портрету. Жаль солдата, хороший паренек, как он позже мне в госпитале поведал: отец был инвалид 1-й группы, мать и старший брат — второй, и он сам стал инвалидом.
На Новый 1982 год я был дежурным по полку. Праздник прошел спокойно. Запомнилось одно: в 24.00 по московскому времени все небо над Баграмской долиной было испещрено трассерами. Ограниченный контингент встречал Новый год.
Всего за несколько месяцев после моего звонка жизнь моя в корне изменилась. Из топкого болота ничегонеделанья я опять попал в служебный водоворот и, несмотря на трудности, был рад этой перемене.
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:51 | Сообщение # 8
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Разорванное «кольцо»

Афганистан — это боль, Афганистан — слезы, Афганистан — это память. Это все, что угодно, но не позор. Были политики, которые принимали определенные решения, разумные, неразумные, целесообразные, нецелесообразные. История рассудит и все разложит по полочкам. За неразумные решения расплачивались своей единственной жизнью, здоровьем, увечьем, кровью солдаты. Те, кто начинал войны и продолжают их организовывать, заведомо знают, что ни они сами, ни дети их, ни внуки, ни друзья, ни знакомые воевать не будут. Огонь войн разжигают для «быдла». В Афганистане сражалась рабоче-крестьянская Красная армия. Дети рабочих и крестьян. Это неважно, кто он там: рядовой, майор, полковник. Сыновей высокопоставленных родителей там никто и никогда не видел. И солдаты свой долг выполнили сполна. Они не выиграли ту войну и не могли выиграть — обстановка была не та. За спиной не было Москвы, не было России, но они ее и не проиграли, потому что были потомки суворовских и жуковских солдат.
Как и на любой войне, там было всякое: трусы, подонки, негодяи, образцы невиданного взлета человеческого духа, и последних было несравнимо больше. Афганистан оплачен 15 тысячами жизней, честно отданных в непонятной войне. Около 40 тысяч были ранены и искалечены. Никто никогда не считал и, наверное, уже не сосчитает, сколько десятков тысяч человек переболели гепатитом, малярией, брюшным тифом, лихорадкой. Тем самым укоротили себе жизнь минимум на десяток лет. Это была честная солдатская плата за политическую очумелость. И она, эта плата, не может быть позорной.
Память человека устроена таким образом, что она отметает [80] и хоронит все то плохое, с чем человеку приходится сталкиваться, и живет добрым, веселым и хорошим.
Смешные, веселые, трогательные моменты можно вычленить из любой ситуации. Не только можно, но и нужно. Ибо если аккумулировать в себе только негативное, копить в себе груз неимоверной тяжести, не выдержит никакая нервная система.
Январь 1982 года начался с подготовки крупномасштабной операции по прочесыванию Баграмской долины. Я был комбатом, поэтому в детали меня не посвящали; но крупно замысел состоял в том, чтобы, охватив войсками территорию площадью свыше 200 квадратных километров, прочесать ее, ликвидировать исламские комитеты, душманские банды, оказывающие сопротивление, остальных разоружить и разобраться с ними на фильтрационных пунктах. 345-му отдельному парашютно-десантному полку отводилась роль одной из основных ударных сил, и задача, соответственно, поставлена была на наиболее бойком направлении.
Подготовка к операции заняла почти две недели. Согласно действовавшему тогда приказу, советские войска не должны были самостоятельно проводить операции, а только во взаимодействии с афганцами. На практике это выглядело так: какой-то район оцеплялся советскими войсками, а прочесывание осуществляли в две цепи: первая — афганская, вторая — наша. Для этих целей прибыл и был придан мне второй батальон 444-го полка «Командос». Название полка громкое, история — славная, но «нюансики» имелись. Дело в том, что истинные командосы, которые создали полку славу, были частично перебиты, частично разбежались. Полк укомплектовали порядочным сбродом, и он существенно утратил боевой дух и дисциплину. Скользкие они были все какие-то. Не солдаты, нет — командиры.
Выделялся из общей массы один Меджид, начальник политотдела полка. Началу операции предшествовало еще одно событие, суть которого можно охарактеризовать одной известной фразой: «Много шума из ничего».
Батальон готовился к операции строго в соответствии с планом, а трем солдатам, которые на тот период имели флегмоны на ногах, из-за чего двигались со скоростью 7 километров в неделю, я поставил задачу выбелить известью всю казарму батальона, с помощью разведенного в бензине битума отбить и покрасить «сапожок», благоустроить по отдельному [81] плану спорткомплекс батальона. И вот прибывший для контроля за подготовкой операции генерал-полковник Меримский, по прозвищу Седая смерть, видит такую картину три солдата в рабочей форме белят казарму. Отсюда тут же делается вывод, что подготовки к операции в батальоне нет комбат — человек легкомысленный и недалекий. Перепало и командиру полка подполковнику Кузнецову. Рев стоял длительный и могучий. Все попытки что-либо объяснить и доказать успеха не имели, я плюнул, приказал солдатам переодеться и убыть в медпункт. Вся дальнейшая проверка компонентов готовности проходила под знаком моей вопиющей несерьезности. В такой ситуации практика подсказывает единственный выход: сохранять строевую стойку, предельно серьезное выражение лица, желательно с элементами раскаяния, и отвечать на любые вопросы двумя фразами: «Так точно!» и «Никак нет!»
В конце концов батальон был признан готовым, правда, с огромным количеством недостатков, но готовым.
Рано утром, 13 января, мы выступали на операцию, которую предполагалось провести за две недели. Операция эта была странная по многим причинам, перечислим лишь некоторые. Славные командосы заставили меня быстро исчерпать все запасы интернационализма. Есть у них такое понятие — «чаевая оборона». Практически это выглядит так: блокировали какой-то кишлак или группу кишлаков. Боевой порядок для прочесывания построен, проческа пошла. Афганская цепь втянулась в кишлак и растворилась в нем. Через сто метров можно наблюдать только мелькающие впереди родные каски. Вторая цепь становилась первой и единственной. А во дворе уже расстелен коврик, кипит чайник, расставлены пиалушки, разложены лепешки: «К ведению чаевой обороны приступить!»
Пару раз я пытался объяснить, что ничего, в принципе, но имею против чая, но сначала завершается операция, потам — чай. Меня не понимали. Хороший и мужественный народ афганцы. Суровое у них воспитание, уходящее корнями и в уклад жизни, и в религию. И вот там у них прочно заложено: начальник должен быть силен и свиреп, тогда это — начальник. Если он уговаривает, пытается убеждать, то это очень скверный, ненадежный начальник. Может быть, даже не начальник вообще. Поэтому выражение лиц у них было такое, как будто они дружно все заглотили по лимону, [82] старались на меня не смотреть, настолько им это было неприятно.
Тогда в третий раз я радикально изменил воспитательную тактику. В большом доме, где заняли «чаевую оборону» около десятка командосов, мои автоматчики прихватили все входы и выходы. Я прошелся сапогами 45-го размера по пиалушкам, подцепил кипящий чайник носком сапога так, что его поймал ближайший зазевавшийся любитель халявного чая. Все это — молча! Ребятки в темпе расхватали автоматы, достроились без слов и сопротивления. Старший заявил, что они все поняли, и попросил разрешения идти и продолжать операцию. Мы улыбнулись друг другу, за нами заулыбались солдаты, и так на этом улыбчивом фоне они замаршировали к выходу. Весть о том, что я, как начальник, не безнадежен и из меня может выйти определенный толк, быстренько облетела весь батальон, и впредь, если где и организовывалась «чаевая оборона», то с тысячами оглядок.
Если у меня в батальоне управление состояло из командира, начальника штаба, двух связистов, авианаводчика с помощником, доктора и пятерых солдат; за управлением афганского батальона таскалась шайка так называемых анзиботов (по-русски денщиков). Пользы от них целый день не было никакой, зато вечером они, как тараканы, разбегались в разные стороны, стягивали отовсюду немыслимое количество ковров, одеял, подушек, паласов и оборудовали своему комбату со товарищи роскошное место ночного отдыха, не оставляя мне даже паршивого коврика. Пришлось пойти на крайнюю меру. Я зашел в дом, обозрил все это великолепие, преднамеренно высокомерно поблагодарил за проявленную обо мне и моих людях заботу и выгнал всех афганцев. Проклацав зубами ночь на соломе, они сделали правильные выводы. Главный из них состоял в том, что кто много хочет — мало получает. Впредь подобного рода инцидентов не было. Места отдыха готовились параллельно. Лучшее всегда было мое. Как начальник я стал наконец на место, и тем все были счастливы.
Операция «Кольцо», в которой я принимал участие (возможно, по недостатку опыта), показалась мне, мягко выражаясь, не до конца продуманной. На протяжении пяти дней мы окружали, чесали, продвигались, маневрировали. Нас обстреливали, мы давали сдачи. Но в основном бой шел с каким-то невидимым, неуловимым противником. Потери, слава [83] Богу, были невелики, но и результаты тоже: трофеи — несколько автоматов, несколько мультуков, патронов, гранат. Мужчин не было: женщины, дети, верблюды, ослики. Взгляды хмурые, ненавидящие, равнодушные — всякие. Не было только веселых.
На шестой день операции с утра, когда петля стянулась до диаметра 4 — 5 километров, народ повалил валом. К обеду у меня было огромное количество пленных (если их так можно назвать) в возрасте от 12 до 70 лет. Это неимоверное количество народу заискивающе улыбалось, кланялось, жестикулировало и всеми доступными способами пыталось объяснить, что все они вместе и каждый в отдельности попали сюда случайно. С помощью мегафона было объявлено, что юношам до 16 лет и старикам свыше 60 лет разрешается покинуть толпу и убраться восвояси. В течение часа толпу ополовинили. Но все равно осталось много людей. Попытки как-то упорядочить эту бурлящую массу ни к чему путному не привели. Все прикидывались идиотами, крутились, вертелись, непрерывно перемещались. Никакие уговоры, окрики переводчика не помогали. Доморощенный переводчик сержант Азимов (таджик по национальности) представил мне двух седобородых аксакалов, которые назвались муллами. Меня осенило: с максимальным почтением, поздоровавшись, я попросил уважаемых отцов помочь мне навести порядок и рассадить задержанных по сотням. Аксакалы отерли бороды, взгромоздились на камень и пронзительными голосами на две стороны начали кричать, размахивая руками. Произошло маленькое чудо. Минут через 15 на большом пустыре сидело 17,5 шеренг, из чего я сделал вывод: батальоном, в котором находилось на тот период 211 человек, я прихватил 1750 душ. Поблагодарив отцов за помощь, я задумался. Все эти люди попали в кольцо окружения. На протяжении 5 суток они отходили, кто-то из них наверняка оказывал сопротивление, большинство были крепкие мужики, но за руку никто схвачен не был. Держать такое количество людей на открытой площадке до темноты, а тем более в темноте — невозможно. Куда и как их девать — неясно. Моему докладу командир полка сначала не поверил, а потом пообещал разобраться. Для него это было тоже неожиданностью. Я принял соломоново решение. Прогулялся, отыскал дом-крепость, примерно 70x70 метров. Здесь надо оговориться, что афганцы строят дома следующим образом: сооружается глинобитный [84] квадрат, высота стены 4-5 метров. Длина стороны квадрата зависит от состоятельности хозяина, в данном случае 70x70 метров. Дверь низкая, примерно 160 сантиметров, очень толстая и прочная (я каску носил исключительно как средство противодействия притолокам). Все жилые и нежилые помещения примыкают к стенам этого квадрата изнутри таким образом, что выше крыши остается примерно метровая стена. По периметру оборудуются бойницы. И получается: мой дом — моя крепость. Даже несколько автоматчиков, бегая по крышам сооружения внутри квадрата, способны сделать эту крепость достаточно неприступной, по крайней мере для пехоты.
Я отрекогносцировал крепость. Мне она показалась достаточно просторной. Людей по сотням подняли и разместили в этой крепости. Когда последняя сотня вошла внутрь, я зашел следом. Теперь уже двор не показался мне просторным. Людей было, как селедок в бочке. За неимением лучшего до принятия решения пришлось остановиться на этом варианте. Выставили охрану, БМД доброжелательно уставилась тремя пулеметами во входную дверь. И только было вздохнули с облегчением, как случилась новая напасть.
Мгновенно, внезапно, буквально как из-под земли образовалось несколько сот возбужденных, кричащих, плачущих, рыдающих женщин. Это были жены, сестры, матери сидящих в крепости. У всех были узелки с импровизированными передачами. Пришлось успокоить и организовать запуск по 10 человек с целью передачи продовольствия. Сначала нашествие вызвало определенную озабоченность, а потом я оценил, что оно пришлось как нельзя более кстати. Мужчины в крепости начали вопить, переводчик обобщил и доложил смысл воплей: «Отловил, посадил, корми, начальник!» А чем кормить, когда родной-то батальон воевал впроголодь? Время шло. Все больше и больше в голову приходила странная мысль: с одной стороны, это пленные — цель проводи-Мой операции, с другой стороны, нахватав их, мы ничего доказать не сумели, с третьей стороны, батальон и пленные все более и более напоминали известную композицию дурня с писаной торбой. Прошла ночь, решения все не было, Двигаться дальше тоже было нельзя. В конце концов где-то около 9 часов прибыли разведрота, саперная рота, еще какая-то, уже теперь не помню, рота. Я получил приказ передать этим подразделениям пленных для конвоирования в [85] находящийся в 9 километрах городишко Чаррикар. С внутренним облегчением я сбагрил эту ораву на попечение саперов и разведчиков и продолжил операцию. Вечером того же дня вернувшийся командир разведроты доложил: поскольку дорога пролегала между дувалами, была узкой и извилистой часть пленных разбежалась, а когда прибыли в Чаррикар губернатор заявил, что фильтрационный пункт у него не готов, подразделение царандоя (милиции) немногочисленное и слабое, хатовцев (органы госбезопасности) вообще нет, выдал им всем справки, что они побывали на фильтрационном пункте, и отпустил с миром. Именно этим и могу объяснить, что с утра нам начали стрелять в спину. Рыбка пробила брешь в бредешке и уплыла. Как я уяснил позже, примерно аналогичная картина была на участках других батальонов. Батальон продолжал движение на указанный рубеж, некоторые подразделения его начали выходить к реке Горбант и совершенно неожиданно встретили жесткое сопротивление со стороны группы численностью до 40 человек. Завязался скоротечный бой, во время которого два пулеметчика из приданного мне афганского батальона заняли позицию на крыше господствующего над местностью дома и интенсивным огнем вынудили душманов отойти. Батальон форсировал реку, продолжил наступление. Здесь неожиданно последовала команда: подразделениям реку Горбант не переходить, всех перешедших вернуть в исходное положение, закрепиться на ее рубеже. Я к тому времени был уже на другом берегу, организовал отход рот, отошел с управлением сам. На пути отхода мне попался дом, с крыши которого вели огонь пулеметчики. Во дворе дома я увидел следующую картину: у стены дома стояли два деда — хозяева дома, со связанными за спиной руками, ухо у одного деда отливало багрянцем. Вдоль них с довольным видом расхаживал лейтенант Бредихин. Лейтенант Бредихин был по-своему замечательным человеком. По образованию — химик, в душе — лев, но судя по некоторым признакам в училище он был матёрым двоечником. Ввиду недостатка офицеров мне его прикомандировали на время операции в качестве командира парашютно-десантного взвода. Во время этой операции действия Бредихина уже стоили мне массы нервов. Сначала Бредихин, не имея, как выяснилось позже, ни карты, ни компаса, перепутал горушки (горы), лихо развернул взвод на 90 градусов, прошелся по тылам собственного батальона 86
и пропал к соседям-витебчанам. Те ему быстренько объяснили, кто он такой, что о нем думают, и отправили обратно. В это время на левом фланге батальона группой душманов из 13 человек перед дувальным проходом была организована хорошо замаскированная засада, на которую вышел парный дозор 3-й роты. Прояви душманы чуть больше выдержки, пропусти дозор, имели бы реальную возможность нанести 3-й роте существенный урон. Но они поторопились и открыли огонь. Старший дозорный был убит, младший — ранен. Но это позволило роте развернуться, завязалась перестрелка. В это время блуждающий форвард Бредихин в поисках родного батальона совершенно неожиданно для него и его подчиненных вышел душманам в тыл, но не растерялся и в шесть секунд ликвидировал засаду. Отсюда точно известно количество находившихся в ней людей. Были взяты два пулемета, два карабина, 9 автоматов. Естественно, все это время на связи он не находился, и, когда он гордо рапортовал мне о своих достижениях, ничего хорошего я о нем не думал. Второй раз на фланге, где находился взвод Бредихина, восьмерка вертолетов отрабатывала цель. Он опять выпал со связи. Ни связи, ни оранжевых дымов (сигнальные дымы для обозначения боевых порядков для авиации). В голову сразу лезут черные мысли, главная среди которых — вертолеты очень метко бьют по своим. Слава Богу — обошлось. Вот и теперь на вопрос: «Бредихин, в чем дело?» — лейтенант четко отрапортовал: «Душманы, товарищ капитан. Посмотрите, сколько 7,62 мм гильз!» Под стеной дома действительно лежало много гильз. Но я вспомнил, откуда били афганские пулеметчики. Дедов развязали и отпустили. В томительном ожидании шли часы. Кто и что там решал в верхнем штабе — трудно сказать.
Ближе к вечеру последовала команда «Закрепиться на ночь!» Управление батальона разместилось в доме, где Бредихин наловил «душманов».
Роты доложили о готовности. Утомленное войско, за исключением часовых и патрульных, отошло ко сну. Во дворе дома стоял достаточно обширный сарай, внутри которого находились огромные, до двух метров в высоту, до метра в ширину в самой толстой части, амфоры. Предназначались они для хранения зерна. В сараюшке расположился на ночь афганский взвод. Никому не пришло в голову заглянуть в эти амфоры. Где-то около двух часов ночи во дворе раздалось [87] несколько очередей, вопли. Выяснилось, что в одной из амфор сидел душман, племянник дедов-хозяев. Ночью он решил, что все заснули, и попытался удрать. Неосторожно наступил кому-то на уши. Прояви он больше выдержки и успокой обиженного, может быть, это ему и удалось бы, но он оказался нервным и дурно воспитанным человеком. Открыл огонь. Дремавший у двери часовой-афганец срезал его несколькими очередями. Результат — убитый душман, убитый солдат правительственных войск. В амфорах и в доме нашли еще несколько единиц оружия. Так что Бредихин в конце концов интуитивно оказался прав.
Размах операции «Кольцо» был рублевый, итог получился копеечный. Все вернулись злые, неудовлетворенные, но война, даже такая специфическая, как в Афганистане, скучать, злиться и вообще проявлять какие-либо другие эмоции длительное время просто не представляет возможности. Что там мыслило вышестоящее командование — точно неизвестно, но ни о чем серьезном, крупном было не слыхать, и мы занялись решением мелких текущих вопросов или, другими словами говоря, проведением небольших (1 — 2 суток) тактических операций. Мне «повезло». Весь второй батальон находился в Бамиане. Разведрота в Чаррикаре охраняла покой и сон местного придурковатого губернатора. Одна из рот третьего батальона охраняла ткацкую фабрик в Гульбахоре. В полку оставались мой батальон и третий батальон без роты.
Третий батальон, которым командовал майор В. А. Востротин (будущий Герой Советского Союза), считался в полку обстрелянным, боевым. Его командир полка берег для дел эпохальных. Ну а мне была предоставлена возможность тренироваться вволю. К этому примешивалось еще и такое обстоятельство. Командир 108-й мотострелковой дивизии генерал Миронов был, во-первых, командир дивизии, во-вторых, генерал, в-третьих, начальник Баграмского гарнизона и, в-четвертых, региональный советник. То есть пользовался правом ставить боевые задачи всем без исключения находящимся в гарнизоне частям.
В 108-й дивизии два полка стояли на заставах, а оставшийся полк комдив берег, опять же, для возможных эпохальных дел, поэтому все текущие дела генерал Миронов возложил на командира 345-го полка подполковника Ю. В. Кузнецова, а тот, естественно, на меня.
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:54 | Сообщение # 9
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
В баграмской долине

Утомительное это было дело. Я летал по Баграмской долине, как фанера над Парижем. Большинство операций были безрезультатны. Афганцы, во-первых, прирожденные воины; во-вторых — это их горы; в-третьих, разведка у них работала; а в-четвертых, без всякой разведки, по бренчанию наших далеко не новых боевых машин и клубам пыли всегда было относительно несложно установить, куда же отправились на сей раз «шурави». Посему нас повсеместно встречали мины, изредка засады, обычно вне кишлаков. Причем засады осуществлялись, как правило, малыми силами и следующим образом. Где-нибудь, за каким-нибудь полуразваленным дувальчиком с тщательно продуманными путями отхода таились два-три гранатометчика с помощниками. Какая мимо них идет колонна — им все равно, главное, чтоб она шла. Ра-а-аз — над дувалом выросли две-три фигуры. Три-четыре секунды — залп. Присели. Помощники отточенными, выверенными движениями бросили в стволы по гранате. Два! Опять над дувалами те же фигуры, те же секунды. Второй залп. Далее гранатомет за спину и... давай Бог ноги. Какой-нибудь обиженный танковый комбат разворотит все вокруг себя — но две-три машины горят, и надо оттаскивать раненых и убитых, а птички улетели. Причем сплошь и рядом не особенно далеко, в ближайший кяриз. Они свои кяризы знают как «Отче наш», и тягаться с ними в подземно-колодезной войне — бесполезно. Набегаешься, изнервничаешься, ходишь — вне дорог, по полям, по высохшим руслам. Интуитивно то сажаешь людей под броню (чтоб уберечь от пуль), то на броню (чтоб уберечь от подрыва). Чтоб если уж рванет, то пострадал один механик-водитель — но у него доля такая. Получишь ничтожный результат — 5-10 единиц оружия, из которых [89] добрая половина представляет немалый музейный интерес. С кем-то по мелочи сшибешься. Возвращаешься в родной полк, при входе в парк тебе заправят машины, догрузят израсходованные боеприпасы. Ну, думаешь, сейчас все в баню — вшей соскребать. Черта лысого! Тебя уже ждет новая задача, и максимум через два часа ты пылишь в какую-нибудь другую сторону, и все начинается сначала. Из этого мутного и утомительного периода (конец января — февраль 1982 года) заслуживают упоминания несколько эпизодов. Я разобрался и, как мне кажется, достаточно правильно: кто же и по каким мотивам против нас воевал. Таких категорий мне видится шесть. Первая — это люди, для которых пребывание на их родной земле любых оккупационных войск невыносимо. Люди гордые, свободолюбивые, независимые. Люди — патриоты. Вторая категория — люди, которые в результате калейдоскопической смены властей: Шах — Тараки — Амин — Кармаль, потеряли какую-то собственность, порой немалую, и в ходе войны надеялись ее вернуть или приобрести новую. Третья категория — религиозные фанатики. Пришествие на их землю неверных глубоко оскорбляло их религиозные чувства, они вели священную войну «джихад» и готовы были вести ее десятилетиями, до тех пор, пока тело последнего неверного не будет растерзано, разметано, развеяно по ветру. Была там такая скверная привычка — разрывать трупы в клочки. Четвертая категория — наемники. Народ по национальности самый разный, во всех отношениях бравый, профессионально подготовленный исключительно высоко, но имеющий одну общую на всех ахиллесову пяту. Мужики продавали свое умение воевать за деньги. Ну, а коль скоро это так, то они планировали каждую операцию не только со сто-, а с двухсотпроцентной гарантией безопасности. Академически правильно организовать засаду, раздолбать и разграбить какую-нибудь колонну — это пожалуйста. Но если в избиваемой колонне найдутся крутые, которые окажут жесткое сопротивление, господа наемники уйдут, бросив все, включая убитых и раненых, если такие появятся. Пропади оно все пропадом — с собой еще никто ничего не уносил: «Те же гроши возьмем в другом месте. Ишь чего удумали — стрелять!» Пятая категория была своеобразная. За жену в Афганистане положено платить и... немало. Долбится какой-нибудь бедолага всю жизнь, уже и далеко за тридцать, уже и горб почти нажил, и руки до колен от непомерной [90] и непосильной работы, а все ни кола, ни двора, ни жены. Бедолаг таких в Афганистане навалом. Их просчитывали и вели примерно следующий разговор:
— Махмуд, сколько тебе лет?
— Тридцать шесть.
— Сколько тебе надо денег, чтоб купить дом, жену?
— Сто тысяч афгани!
— Вот двести, Махмуд. Купи все, живи, как человек, но Аллах никому ничего не посылает даром. Ты должен отработать, Махмуд, точнее отвоевать. Только один год, Махмуд. Ты оглянуться не успеешь, как он пролетит. Зато потом...
Расчет беспроигрышный. Или Махмуд почувствует запах крови, войдет во вкус и его уже не остановишь, будет воевать до упора; или честно оттарабанив свой год, придет рассчитываться: «Ты хорошо воевал, Махмуд, спасибо, иди с миром».
С миром, насколько мне известно, никто дальше чем на километр не уходил.
А шестую категорию мы, к глубочайшему сожалению, рождали сами. Займут душманы какой-нибудь мирный кишлак, обстреляют советскую колонну, нанесут ей потери. Осатаневший командир, руководствуясь принципом: пусть лучше их мамы плачут — развернется и вмажет по кишлаку из всего, что у него есть. Если он инициативен и злопамятен, он наведет на кишлак четверку — восьмерку вертолетов.
После вертолетов по кишлачку прогуляется дивизион, положив 200 — 300 снарядов, потом выясняется, что на 10 убиенных в лучшем случае — один душман, остальные мирные. Человек, совершенно далекий от войны, не желающий воевать, возвращается домой и выясняет, что была у него жена — нет жены; были дети — нет детей; была мать — нету матери. И вскипает в нем кровь. И вот он уже не человек, а волк: готов резать, кромсать, убивать до бесконечности. И чем дольше длится война — тем больше таких волков. Они — волки, а мы, с каждой очередной заменой, выбрасывали на этот кровавый рынок толпу сосунков и губошлепов. С каждым годом волки матерели, а сосунки оставались сосунками. Так и воевали. И теперь еще находятся недоумки, смеющие открывать рот на тему: «А чего вы еще не победили?»
Я также уяснил себе в известной степени специфику взаимоотношений внутри Народно-демократической партии Афганистана. По крайней мере, в части, касающейся ее [91] военных представителей. Считавшаяся монолитной, единой, НДПА на тот период включала в себя два крыла: парчунисты и халькисты. Соответственно, производные от слов: парчун — знамя и хальк — народ. Парчунистов в партии было 30 процентов, халькистов — 70. Несмотря на явное меньшинство, парчунисты, представлявшие правое крыло партии, являлись ее основой. В это крыло входили крупные собственники, ученые, дипломаты, промышленники. Это была элита, державшая в руках все и вся. Халькисты — левое партийное крыло — являли собой образчик совершенно дикого сброда: крестьяне и рабочие, люмпены всех мастей и видов, очень левые, очень правые марксисты, марксисты-маоисты, поклонники красных кхмеров, кого там, в общем, только не было. Это было формальное большинство. Зашоренность, догматизм, непримиримость, противоречия, доходящие зачастую до вооруженных разборок, — это халькисты. Разрешить возникшее в среде братьев по НДПА партийное разногласие с помощью длинной автоматной очереди — это халькисты. Нет человека — нет проблемы, нет партийного противоречия. Как в известной песне:
Вчера мы хоронили двух марксистов, Мы их не укрывали кумачом. Один из них был левым уклонистом, Другой, как оказалось, ни при чем.
В силу подавляющего интеллектуального превосходства все руководящие посты в партии, а в равной степени и в армии, все высшие должности, до командира полка включительно, занимали парчунисты. От заместителя командира полка и ниже — сплошь халькисты, или, другими словами говоря, то партийное стадо, которое ходит в стремительные атаки и кует партии славу. В силу всех перечисленных причин халькистское крыло партии всеми фибрами души ненавидело парчунистское. В армии это явление носило характер, по сути дела, прямого неподчинения. Командир полка — парчунист, был волен отдавать любые — умные, глупые, толковые, своевременные распоряжения. Это ровно ничего не значило. Все равно все будет переиначено, сделано наоборот — потому что он парчунист. Обо всем этом и о многом другом мне поведал начальник политотдела 444-го полка «командос» Меджид.
Рослый (примерно 185 сантиметров), медвежковатого телосложения, обладающий огромной физической силой, [92] Меджид заметно выделялся среди остальных. «Командос» в большинстве своем были народ мелкий, худощавый, жилистый. А те, кого Аллах сподобил высоким ростом, были так худы, что их можно было прятать за удочку. Меджид одинаково страстно ненавидел душманов, от рук которых пал его брат и кто-то еще из родственников, и собственного командира полка: за то, что учился в Лондоне, за то, что богат, за то, что не утруждает себя делами ратными. Если речь заходила о командире, Меджид начинал выражаться, как одесский грузчик, с турецким акцентом, но не менее витиевато. Он вообще здорово говорил по-русски. С ним можно было беседовать на любую тему. Последнее обстоятельство меня заинтересовало, и как-то вечером, когда после трудов праведных мы расположились на ночлег, я спросил его, где он так здорово научился говорить по-русски. Обычно жесткий, немногословный, Меджид неожиданно размяк и поведал следующую историю. Как активиста НДПА, хорошего оратора, человека, обладающего высокими волевыми качествами, организаторскими способностями, его в числе других сразу же после прихода к власти Кармаля (или, точнее, приведения Кармаля к власти. Меджид так и говорил, он на сей счет не заблуждался) отправили на полугодичные курсы замполитов при академии Ленина.
— Понимаешь, Саша (у нас с ним как-то сразу установились дружеские отношения, он звал меня Саша, а я его Миша), — день хожу на занятия, два хожу на занятия... Скукотища, ничего не понимаю. На третий день вышел в город. Посмотрел: Моо-скваа!
Короче, Меджид запустился во все тяжкие. Его строгали, воспитывали, но ничего не помогало. Притягательность московских красавиц была несравнимо выше всей партийно-политической мишуры, нотаций и менторства.
— Понимаешь, — вспоминал Меджид,- учеба подходит к концу, они мне говорят, что выпускать меня не будут, так как из шести месяцев я и двух недель не учился. Я сам себе думаю: нет, подождите. Записался на прием к начальнику академии. Прихожу и говорю: дорогой товарищ генерал, послушай, как я говорю на языке, на котором говорил великий Ленин. Генерал послушал. И... выпустили меня. Он там кого-то еще и ругал. А языку меня московские девки научили...
Какой же колоссальной памятью, живым и бойким умом, лингвистическими способностями должен обладать человек, чтобы за неполные полгода изучить совершенно чужой ему язык, и какие же у него были учителя!
Замполит, естественно, из Меджида был никакой. Все эти педагогические воспитательные тонкости он не знал и знать не хотел. Зато он был здоровый, жестокий и в то же время, как это ни странно, обаятельный мужик. В соответствии с полученными знаниями и отталкиваясь от многолетней богатой практики, Меджид имел одну меру поощрения и одну меру взыскания. Солдат отличился. Меджид строит взвод или роту, или отделение — неважно, что под руку попадется. Выводит солдата из строя и минут десять говорит. Говорит красиво, складно, превознося до небес реальные и мнимые достоинства солдата, не забыв упомянуть его отца и мать, братьев и сестер, теток и дядьев, кишлак, в котором он родился, ущелье, в котором стоит кишлак, в котором родился этот замечательный человек. Он желает ему здоровья, счастья, много детей, много ослов и другой живности, хорошего дома, урожайного года и далее все в том же духе и все это со знаком плюс. Потом достает из кармана 2-3 стоавганевые бумажки, вручает их солдату, троекратно по-русски его целует, ставит его в пример и отпускает с миром. Пока Меджид говорит, млеет стоящий перед строем солдат, млеют стоящие в строю его товарищи по оружию. Он — от того, что свершилось, они — в надежде, что в ближайшее время каждому из них удастся свершить что-нибудь такое, что позволит начальнику политотдела сказать и в его адрес свою замечательную речь. Совсем другая картина была, когда какой-нибудь солдат имел неосторожность проштрафиться до такой степени, что становился предметом разбирательства на уровне начальника политотдела полка. Когда такой несчастный узнавал, что его вызывает Меджид, его начинала бить дрожь, но он шел. Шел, как кролик к удаву, совершенно точно зная, что сейчас последует. А следовало каждый раз одно и то же. Как только солдат подходил на расстояние вытянутой руки и застывал в почтительной стойке, следовал короткий, почти без замаха, но, тем не менее, удивительно сильный удар в челюсть. Менее трех метров никто не пролетал. После чего братья по партии и совместной борьбе уносили несчастного, долго и упорно приводили его в чувство. Придя в себя, он выплевывал выбитые зубы и на продолжительное время проникался сознанием того, что нарушать воинскую дисциплину нехорошо. [94]
Как это ни странно, при таком, прямо скажем, небогатом арсенале воспитательных приемов Меджид пользовался колоссальным, непререкаемым авторитетом как в солдатской, так и офицерской среде. Почему? Мне думается, потому, что был лично храбр, никогда не прятался в бою за спины солдат, уверен в себе красивой мужской уверенностью. Предельно заботлив. Как бы ни складывалась обстановка, проверит, сыты ли солдаты, хорошо ли размещены, качественно ни перевязаны легкораненые. Всякого рода касательные ранения не являлись основанием для эвакуации. Проверит посты, мимоходом несколькими словами ободрит солдат, ляжет последним, встанет первым. Странным он был начальником политотдела. Я бы сказал, незамысловато-сложный. Здесь, наверно, уместно будет сказать несколько хулительных слов глупости. Дорогая она, глупость. Я вел тщательный личный учет потерь в батальоне. С чистой совестью могу сказать, что я делал все, чтобы сберечь людей. Дело прошлое: исповедовал американский принцип выжженной земли. Подавлял огневые точки огнем артиллерии, боевых машин и вертолетов, никогда не поднимал людей в дурацкие атаки. К немногим матерям горе пришло в дом по моей вине, но потери все равно были. Как ни изворачивайся, как ни хитри, как ни маневрируй, но войны без потерь не бывает. Что меня всегда, не скрою, буквально бесило и чем дальше, тем больше (а покидая Афганистан, я подвел окончательный итог), так это расклад на потери с боя и на потери сдуру. Окончательный итог был 52 процента первая категория и 48 процентов — вторая. Я проводил детальнейшие инструктажи, рассказывал и разжевывал мелочи, исходя из того, что всякая система должна обладать свойством дуракоустойчивости. Наверное, это помогало. Даже скорее всего помогало. Но на 100 процентов решить вопрос так и не удалось.
— Товарищи солдаты, — говорил я, — у кого на автомате тугой переводчик огня, установить его в положение автоматический, патрон в патронник не досылать, затворную раму всегда успеете передернуть, у кого переводчик нормальный, патрон дослать в патронник, поставить автомат на предохранитель. Одно легкое движение руки и огонь! Поняли?
— Так точно.
Ровно через день лейтенант по фамилии Шумков, лезет через какой-то там дувал, автомат за спиной, стволом вниз, [95] патрон в патроннике, предохранитель снят. Какой-то сучок — очередь, одна из пуль попадает в ногу — лейтенант два месяца гниет в госпитале. Пулеметчик при развертывании спешивается через правый люк боевой машины, забыв отсоединить шлемофон. Сноровисто выбрался из люка, выкинув ноги, прыгнул в сторону. Разъем заело, за голову его дернуло назад, инстинктивно оступился, сунул ногу в гусеницу двигающейся со скоростью 5-7 километров в час боевой машины. Машина проходит еще два метра, но этого достаточно, чтобы нога ниже колена превратилась в веник. Калека.
В третьей роте были два друга — водой не разольешь: азербайджанец Набиев и кабардинец Ахмедов. Ахмедов — снайпер, Набиев — пулеметчик. В связи с практически не прекращающимися операциями, связанными с перемещением по каменистой местности, перелазаньем через многочисленные дувалы, общением с всевозможными колющими, режущими и вообще колючими предметами, форма на солдатах не держалась. Надеваешь новую — две недели такой собачьей жизни, и солдат, какой бы аккуратист он ни был, смотрится оборванец оборванцем. Штопай — не штопай — бесполезно. В таких случаях говорят: латать — не за что хватать. И вот в одной из операций брюки рядового Набиева пришли в совершенно постыдное состояние. Набиев, дабы прикрыть откровенную наготу, по-тихому подраздел какого-то афганца (душмана там или не душмана — Бог весть!) и — снова вперед. В ходе прочески горячий, страстный, резкий, в то же время в процессе стрельбы холодный, как змея, Ахмедов метров в восьмидесяти — ста от себя узрел голубовато-полотняный душманский зад. Выстрел. Пуля попала Набиеву в правое бедро навылет с очень легким касательным повреждением кости. Тогда был установлен своего рода рекорд. Я посадил вертолет через 22 минуты после ранения. Жгут, повязка, все уже было на месте. Вертолет взмыл. Батальонный доктор Гера Будько махнул рукой: «Ерунда! Через две недели плясать будет!»
По возвращении с операции через три дня Гера отправился в госпиталь разобраться, как там раненые?
Вернулся оттуда растерянный, что на него было совершенно не похоже.
— Набиев умер, — сказал он.
— Как умер, у него же сквозное в ногу и кость цела, — удивился я. [96]
— Жировая эмболия. Пуля, тронувшая кость чуть-чуть, сорвавшая с нее всего лишь жировую оболочку, все-таки погубила Набиева. Жировые частички два дня гоняли по кровеносной системе, где-то каким-то образом сбились в тромб, тот угодил в желудочек сердца, и могучего двадцатилетнего парня не стало.
Я справлялся в других подразделениях полка и даже в других частях. По всем опросам вырисовывалась дикая картина — 50 процентов плюс-минус пять процентов потерь — это результат невнимательности, рассеянности, безалаберности, всего чего угодно, только не боевого воздействия противника. Глупость — это не отсутствие ума — это такой «ум». Так что ничто не ценится так дешево, не стоит так дорого, как она — глупость!
Из относящихся к этому периоду событий заслуживают упоминания еще два. Мирбачакот — здоровенный кишлак на склоне горы общепризнанный оплот душманского движения в Баграмской долине. «Чесали» его до меня, «чесал» я и после меня, знаю, «чесали», но от этого ничего не изменилось. Врезался он мне в память по двум причинам. К тому времени я полностью разобрался с придаваемыми мне «командосами». Если у тебя есть дело, которое нужно надежно завалить, поручи его «командосам» и можешь не проверять. Если командиру батальона и его начальнику штаба поставить реальную задачу, да еще при этом они нанесут ее на карту, в этот район уже можно не ходить — бесполезно. Утечка информации у них была 100 процентов. И отчего это проистекало — от простоты душевной или все от той же глупости — трудно сказать. Предупреждай — не предупреждай, все равно максимум через час предстоящая задача станет достоянием всего батальона. Учитывая эту их особенность, выработалась у меня определенная тактика. На «левой» карте начальник штаба наносил какую-нибудь глупость. Эта глупость с правдоподобными подробностями в качестве боевой задачи доводилась до «командосов», а реальную задачу они получали ночью, непосредственно перед выходом. При этом я или начальник штаба улыбались, говорили что-нибудь утешительное о внезапно изменившейся обстановке, они кивали и «верили». При таком подходе была надежда, что из операции получится что-нибудь путное.
Афганцы начинали привыкать к тому, что мы их постоянно обманываем. Поэтому я решил изменить тактику и [97] поставил реальную задачу. Мирбачакот! Они рассеянно выслушали, рассеянно сделали какие-то пометки на картах. А в глазах читалось: «Давай! Давай! Все равно никакого Мирбачакота не будет!»
Выход был назначен на три часа ночи. В соответствии со сложившейся практикой в два часа ночи я отправил заместителя командира батальона капитана А.В.Попова поднимать афганцев и уточнять им задачу, а сам занялся родным батальоном.
Через полчаса Попов вернулся злой, как черт. — Их там двести дураков. У каждого своя палатка. Не встают. Наряд идиотами прикидывается. Комбата, начальника штаба — как ни искал — не нашел, — раздраженно доложил он. Это было что-то новое. Оставив Александра Васильевича завершать подготовку батальона, я отправился к афганцам сам. Мне повезло. Едва я пришел, подсвечивая себе фонариком, как натолкнулся на потягивающегося и позевывающего комбата. В палатках и около них неторопливо и сонно шевелились солдаты. Я как бы невзначай, вроде как неловко перехватил фонарь и осветил себя. С комбата слетела сонная одурь. Он мгновенно поджался и попытался меня приветствовать. Вместо ответа я вежливо отправил его в глубокий нокдаун. Откуда-то сбоку вывернулся начальник, штаба, уловил положение, в которое попал его командир, занял подобострастную позицию на безопасном расстоянии.
Азимов, прекрасный сержант, таджик по национальности, предельно хладнокровно перевел все, что я сказал. Получилось нечто очень похожее на известный эпизод из кинокомедии «Бриллиантовая рука». Смысл сказанного Азимов перевел кратко: «Через 15 минут батальон должен быть готов!» Нет, они все-таки были хорошие солдаты, когда этого хотели. Они успели, а это было непросто. У каждого индивидуальная палатка, два одеяла, молельный коврик, свой чайник и еще куча разных мелких и нужных предметов.
Мы выступили. Пока выдвигались, пока выставляли блоки, рассвело. Афганский комбат шел надутый, как я видел краем глаза, но как только я обращался к нему напрямую, старательно улыбался.
Командир полка, которому я доложил о готовности «прочески», внезапно спросил: «Ты где находишься?» Я доложил.
— Так это на правом фланге. Подожди, «проческу» не напинай. [98] Давай-ка в темпе переместись на левый фланг, по дороге (командир указал пункты) подойдет 26-й пехотный афганский полк, встретишь их, определишь им задачу, уплотнишь боевые порядки и «чесанешь», понял?
— Понял, — ответил я.
Я с управлением полез на левый фланг. Да, да. Именно полез. Это предместье Мирбачакота представляло собой что-то типа наших дачных или огородных участков. Один огород от другого отделен невысоким, метра полтора, дувалом. То, что дувалы были невысокие, обильно компенсировалось какой-то вьющейся колючкой, которой они были густо увиты. Огороды простирались на два с лишним километра. Через полтора часа хрипящие, потные, донельзя ободранные и окровавленные, мы выбрались на вожделенную дорогу.
В заранее обусловленном месте ожидал командир левофланговой роты.
— Где полк? — спросил я.
— Не было.
Я доложил командиру полка:
— В установленное место вышел, афганцев нет.
— Жди, жди, — успокоил он меня, — подойдут.
Пока суд да дело, санинструктор, примеривавшийся, как бы отремонтировать наши сплошь ободранные руки, нашел простое и гениальное решение. С помощью лучины и бинта соорудил квач и сплошь выкрасил нам руки и, частично лица йодом. Все стали полумаврами. Когда закончилась эта сопровождаемая зубовным скрежетом операция, достаточно высоко поднялось мутное солнышко, а полка все не было и не было.
На все запросы подполковник Кузнецов коротко обрывал: «Ждать!» Наконец вдалеке показалось облако пыли, из которого по приближению выплыли и остановились две ГАЗ-66-е. Из первой выпрыгнул рослый человек с типичной славянской внешностью, но в афганской военной форме:
— Здорово, мужики!
— Здорово, — сказал я, подумав: «Советник, значит!»Вслед за советником из той же кабины буквально выпала фигура, при виде которой я расхохотался, и было отчего. Фигура принадлежала очень пожилому, с морщинистым, похожим на печеное яблоко лицом, человечку. Рост метр с кепкой на коньках. Зато — уж где они их взяли, Бог весть — на голове у человечка красовалась известная по кинофильмам [99] времен Великой Отечественной войны эсэсовская каска с рожками. Эс-эс, как известно, войска были отборные, и народ туда подбирали представительный. На таких и каски смотрелись. Человечку каска была — ну просто очень велика! Он постоянно смыкал ее пальцем на затылок, но она упрямо возвращалась в исходное положение, оставляя видимыми только жесткие седые усы, большой рот и маленький, как у ребенка, подбородок.
Пока я хохотал, из другой машины выпрыгнул и подошел еще один советник. Человечек, наконец, кое-как сладил с каской и через переводчика представился: «Командир 26-го пехотного полка...» Из машин стали выпрыгивать такие же маленькие и рогатенькие солдаты. Я кончил смеяться.
— Это у вас что, боевое охранение? Тогда почему в первой машине командир полка? И сколько вас можно ждать? Когда будет полк?
Рослый советник как-то очень грустно посмотрел на меня:
— Это весь полк!
Веселье с меня как ветром сдуло.
— Как весь?
Передо мной, кое-как построенные в две шеренги, стояли 26 человек. Мне неприятно сейчас об этом вспоминать, но тогда я был очень неправ. Это были хорошие люди. Полк, в котором и так-то было около 150 человек, под влиянием проведенной пропаганды разбежался, а они, эти маленькие, рогатенькие, остались. В большинстве своем это были такие же пожилые, как и командир полка, явно нестроевые мужики, с тяжелыми не по росту, натруженными руками, но все это я разглядел позже. Тогда ж представил, как я лез через чертовы дувалы, ободрался сам, ободрал донельзя людей, убил время и ноги, чтобы проторчать здесь, как тополь на Плющихе, еще почти два часа, чтобы в конце концов дождаться этих... этих...
Пока я буйствовал, командир полка и советники скорбно поникли.
Я вышел на Кузнецова. Командир полка, против обыкновения, хладнокровно и рассудительно заявил:
— Командир полка есть?
— Есть!
— Значит, полк! Сколько есть — все твои. Если тебе от этого будет легче, назначь его на время операции командиром взвода. И вперед. [100]
Батальон с приданным ему полком «прочесали» Мирбачакот, но это была чисто формальная «проческа». Когда ты сидишь на горушке и видишь, как против тебя в течение пяти часов выстраивается боевой порядок, ждать, когда эта пружина распрямится и даст в лоб, будет только круглый идиот. Душманы таковыми не являлись. Это — воины!
... Арганхейль... На этот раз операция была на редкость удачна: ни одного убитого, ни одного раненого, ни одного подрыва. Для меня это главный показатель. Зато было до трех десятков стволов трофеев, здоровенный узел весьма небезынтересных документов, десяток пленных, добрая половина из которых холеностью лиц и рук никак не вписывалась в надетую ими на себя личину крестьян.
Я закончил операцию и доложил о ее результатах командиру полка. Впервые услышав: «Ты, кажется, научился работать. Поздравляю!»
Оставался пустячок: преодолеть 600 — 700 метров и выйти к бронегруппе, которая была уже видна. Сначала ушла первая рота, за ней — вторая, затем — я с управлением. Прикрывала отход и отошла последней третья рота. Бронегруппа стояла тремя колоннами, несколько изогнувшись влево в соответствии с конфигурацией местности. Моя «кашаэмка» находилась за последней машиной второй роты. Я подошел к машине, оглянулся. Голова колонны третьей роты виднелась метрах в 250. Механик-водитель протянул фляжку с чаем. Не успел я поднести ее к губам, как впереди в колонне второй роты раздались сильный взрыв и крики. Фляжка полетела в сторону. Я бросился к месту взрыва. В голове молнией мелькнуло: «Броня стояла на блокировании, какой-то остолоп загнал гранату в ствол и забыл разрядить! Второй нажал на электроспуск — значит, граната попала в башню впереди стоящей машины и ...» Я примерно представил себе, что сейчас увижу. Когда я подбежал к машине командира роты, мои худшие опасения подтвердились. Справа от машины лежал труп. Голова и левая рука отдельно от тела. Что-то резануло глаз. Что? Грудная клетка, вид изнутри. Слева от машины солдаты поднимали из лужи с загустевшей грязью командира роты старшего лейтенанта Ковальчука. По правой стороне головы Ковальчука, правому плечу и боку, сквозь грязь густо проступали кровавые точки. На броне лежал, обхватив голову руками, и отчетливо, витиевато матерился старшина. Несколько в стороне сидя корчились словившие по осколку еще два солдата. Что же произошло? [101]
У старшего лейтенанта Ковальчука за ординарца, телохранителя, повара и вообще за все на свете был рядовой Петров, здоровенный, как шкаф сибиряк, огромного трудолюбия, огромной физической силы и потрясающей молчаливости парень. Солдаты иногда дружески юродствовали в присутствии Петрова, высказывая сомнения, а может ли он говорить вообще? Но не более того. Обидеть, а тем более оскорбить этого медведя не рисковал никто. Черт их, этих медведей, знает!...
Пока вторая рота шастала по Арганхейлю, кто-то из солдат нашел и представил командиру роты трофеи — две противопехотные мины ПМН отечественного производства. Ротный был занят делом, поэтому не посмотрел, на месте ли взрыватели, и отмахнулся: «Петров, мины в рюкзак!»
Петров опустил роковые мины на дно рюкзака. По завершении операции Ковальчук, опытный, что называется, битый ротный, оценил обстановку и сделал вывод, что война окончилась. Поэтому он с легкой душой снял с себя и передал Петрову радиостанцию Р-148. — В рюкзак!
Петров передал радиостанцию ближайшему солдату и молча ткнул себя большим пальцем за спину.
Солдат, не ведая, что творит, положил радиостанцию на мины.
Рота вышла к бронегруппе.
Ковальчук скомандовал посадку, забрался в люк башни. В левый люк начал усаживаться старшина. Петров, по свидетельству очевидцев, забрался на броню, несколько секунд постоял во весь рост о чем-то размышляя, и спрыгнул с машины. Спрыгнул неудачно. Попал в колею, пытаясь сохранить равновесие, оступился, со всего размаху ударился спиной о борт машины. ПМН — противопехотная мина нажимная. Две мины плеснули взрывом у солдата на спине. Бронежилета Петров никогда не носил, он на нем смотрелся, как передничек. Да и не помог бы здесь бронежилет. Это его труп с вычищенной дочиста изнутри грудной клеткой увидел я первым. Положенная на мины радиостанция, разнесенная взрывом в клочья, сыграла роль своего рода рубашки. 46 осколков от этой радиостанции досталось на долю Ковальчука, девять — старшины, один солдат поймал два, другой — один осколок.
Доктор с санинструкторами занимались перевязкой раненых, [102] зам. комбата с двумя солдатами бережно собирали в плащ-палатку останки Петрова. А справа и слева на броне сидели солдаты первой и третьей рот — смотрели на эту картину, слушали, как продолжает материться старшина, и печально жевали сухпайки. И никого случившееся не удивляло и не коробило, в том числе и меня. Человеку, пока он жив, — человеково... С полночи пробегали. На часах 17 часов — ясно, проголодались. Как-то сразу померкла и съежилась ценность трофейных документов, пленных, стволов.
На въезде в полк меня ждал еще один удар. Полковой оркестр в 30 душ наяривал что-то вроде «Гром победы раздавайся!» Я подскочил к дирижеру: «Заткни своих трубадуров!» Продолжая размахивать руками, дирижер ответствовал: «Не могу! Командир полка приказал вас, товарищ капитан, с оркестром встречать!»
 
СлавяновичДата: Суббота, 23.07.2011, 23:55 | Сообщение # 10
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Ниджрабская операция

С 25 февраля по плану армии полк принимал участие в Ниджрабской операции. Если посмотреть на карту, Ниджрабское ущелье очень похоже на большое красивое развесистое дерево. От основного мощного ствола вправо и влево раскинулось несколько ветвей-ущелий, густо заставленных кишлаками. Какие стратегические цели преследовало командование — не знаю. Знаю, что мне достался один из нижних «сучков», протяженностью 19,5 километра. Длительный марш к ущелью в батальоне и в целом в полку прошел без эксцессов. Правда, у мотострелков с моста упал БТР. Так уж получилось, что был тот БТР в колонне последним, а за ним шла моя третья рота, и вытаскивать из реки БТР и пострадавших пришлось ей. Из шести находящихся в БТР двое погибли сразу. Трое были крупно покалечены, один на вид совершенно цел, но парень тронулся. Дремали, по-видимому, ребятки в «бэтээре» и так во дреме, расслабленными хлопнулись с семиметровой высоты.
Третьей роте, надо сказать, в этом отношении не везло. Командовал ею улыбчивый, добродушный на вид, но жесткий и грамотный капитан Борис Петров. В батальоне это была безусловно лучшая рота, но почему-то, а может быть, именно поэтому, самые кровавые дороги доставались именно ей.
Теория, конечно, спорная, я ее никому не навязываю. Тем не менее я давно привык делить людей, машины и подразделения на везучих и невезучих. Есть люди, которые чувствуют свою смерть. Они еще живы, они еще ходят, жуют что-то, говорят, но у них уже на челе печать. Не остановил в свое время двоих таких, о чем жалею, но потом, после них, начал внимательно всматриваться в лица. И если замечал [104] хорошо знакомые признаки, под любым надуманным предлогом, вплоть до прямой несправедливости, на операцию не брал. Не знаю, прав — не прав, но не брал. Если начинают долбить какую-то машину, такую желательно тоже оставить в парке, все равно добьют. Машина-то, по большому счету, черт с ней, но в ней люди. В отношении третьей роты нельзя было сказать, что она невезучая в чистом виде. Здесь были вариации. Рота всегда уверенно справлялась с поставленными задачами, но почему-то все засады, подрывы, падения с мостов, обстрелы, налеты и ликвидации их последствий выпадали на ее долю. За ротою в батальоне, а потом и в полку закрепилась соответствующая репутация. Как это ни странно, эта репутация солдат задорила. Вот и теперь, приняв доклад от Петрова о трупах-калеках, в голове мелькнуло: «Опять третья рота. Что за черт!» Но вышли, заняли исходное положение. Ущелье у основания метров 900. Кишлаки начинаются практически сразу. Дальше, согласно карте, ущелье все более суживается, суживается... и где-то на 17-м километре стоит последний нанесенный на карту одинокий дом. За ним идет примерно двухкилометровый нежилой «аппендицит», который упирается в покрытый снегом «трехтысячник».
Боевой порядок известный: две роты по горам, одна по дну. Кто выше, тот и прав. В последний момент что-то где-то щелкнуло и изменилось. Командир полка передал команду, что до середины ущелья, до того места, где оно резко сужается и раздваивается, меня будет сопровождать третий батальон, мне «чесать» дно, а далее я — по левому отрогу, а третий батальон — по правому. Перестроились.
Третий батальон полез в горы. Я прикрывал его выдвижение. Это только в кино автоматы стреляют бесконечно, все пули попадают в цель с потрясающей меткостью, герои, даже если гибнут, делают это красиво и с хрестоматийной правильностью, сопровождая свою гибель или победу соответствующими месту и моменту выкриками и восклицаниями. На деле это не так. Война — это тяжелая, грязная и кровавая работа. Именно работа! Сами боевые эпизоды, то, что, собственно, принято считать войной, достаточно скоротечны. Все остальное время ты выдвигаешься, ползешь, окапываешься, обслуживаешь и ремонтируешь технику, организуешь доставку боеприпасов и продовольствия. Это черный труд, героического здесь мало. Причем этот труд сопровождается [105] массой неожиданностей объективного и субъективного характера. Вот и теперь... Я доложил командиру полка, что третий батальон исходное положение занял, у меня полтора боекомплекта и один сухпаек.
Командир оборвал: «Ждать! Начало по общему сигналу. А за свои сухпайки не беспокойся. Я тебе их вертолетом заброшу».
Ждать и догонять, говорят, хуже всего. Но кто на что учился... Батальон замер в томительном ожидании. Наступившую тишину прервал шипящий, как змей, сержант, бешено трепавший за грудки рослого, здорового, понуро стоящего солдата:
— Я ему, а он... скотина...
Выяснилось, что хлопчик по простоте душевной сложил в рюкзак банка на банку и замкнул два запасных комплекта аккумуляторов к радиостанции.
Я был готов шипеть вслед за сержантом. Кто его знает, что там ждет впереди. Можно пройти ущелье парадным маршем, а можно драться за каждый километр. Я, конечно, горласт, но в ущелье такой ширины голосом много не накомандуешь. На связь вызвал командир полка: «Вперед!»
Тронулись и пошли классически. Афганцы впереди, за ними — мои. Как и следовало ожидать, первый километр встретил нас абсолютно мертвой тишиной и подчеркнутым покоем. Ни души. Изредка тявкнет запертая где-то собака. Афганцы идут не торопясь, спокойно и уверенно. Они, как я довольно скоро разобрался, были прекрасным своего рода барометром опасности. Если шли так, как сейчас, — иди смело. Если начинают крутить головами, приседать, припадать за камни — все: жди, максимум через пять минут накроют. Как уж у них там это получалось — не знаю, механизм выяснить не удалось: то ли шестое чувство, то ли знание местных условий. На втором километре афганцы закрутились, и не зря. Обстреляли сразу с четырех мест. Третий батальон сверху, я снизу — ответили. Стрельба прекратилась.
Несмотря на скоротечность огневого столкновения, без потерь не обошлось. Погиб мальчишка-афганец. Я его неоднократно видел и даже один раз с ним разговаривал. Было ему лет шестнадцать, не больше. В батальоне «командос» он был что-то вроде сына батальона. Наверное, именно поэтому единственный из всего батальона он был одет в каску и бронежилет. Может быть, именно это сыграло с ним злую [106] шутку. Паренек решил, что он — танк. И за это жестоко поплатился. Пуля через бронежилет попала прямо в сердце. Кстати о бронежилетах. Стойкое недоверие к ним у меня выработалось тогда в Афганистане и сохранилось до сих пор. Может быть, есть бронежилеты, предназначенные для сильных мира сего, которые держат любую пулю и осколок. Может быть, не знаю, не встречал. Но тот ширпотреб, который начали поставлять тогда в войска, спасал от трех вещей: от холода, от камней и от тупой пули типа ПМ, ППШ. К этому можно добавить, что мог выдержать любую пулю, находящуюся на излете, и предохранить от касательной. Таскать тяжело, толку немного, плюс формирует у людей ложное чувство защищенности и до известной степени их этим расслабляет. Хороший мой товарищ, однокашник по академии, ныне Герой Советского Союза, генерал, а тогда просто комбат-три и майор В. А. Востротин, получив в батальон новую партию жилетов, решил заняться агитационно-пропагандистской работой. Построил батальон, сказал подобающую случаю речь о заботе партии и правительства, приказал вывесить бронежилет на расстоянии 100 метров и лично его обстрелял.
— Неси, — приказал он.
Солдат принес.
Грудная и спинная пластины навылет.
— Гм — гм, а ну-ка на двести.
Отмерили, вывесили, обстреляли. Навылет. Отметили пробоины — вывесили на триста. Отделение обстреляло бронежилет сосредоточенным огнем.
Навылет...
Валерий Александрович потом долго плевался в «кулуарах».
— Когда принесли и увидел свежие пробоины, ну думаю, вляпался. Хотел достичь одного эффекта, а достиг чего-то диаметрально противоположного. Надо как-то выкручиваться, ну я им и сказал: «Орлы, какое же оружие делают наши тульские и ижевские умельцы! Ни один бронежилет в мире не держит ни на 100, ни на 200, ни на 300 метров. С таким оружием не пропадешь. Хоть бронежилеты и хреновые, зато оружие хорошее. Не носил я его никогда и носить не буду». Тем временем как-то незаметно и ненавязчиво разгорелся нешуточный бой. Пули щелкали по дувалам, деревьям, по стенам домов. «Агээсники» подавляли огневые точки. Я выдвинул [107] на огневые позиции приданный танковый взвод, развернул минометный взвод батальона. Били с окружающих склонов, били с прилепившихся к этим склонам домов. Роты третьего батальона находились выше тщательно замаскированных нор и пещер и практически как-либо серьезно воздействовать на них не могли. Исход боя решили танкисты. Два десятка прицельно посланных снарядов заставили замолчать несколько огневых точек, а за ними смолкли и все остальные. Помогла и все более усиливавшаяся метель. В считанные минуты видимость упала сначала до 100-120 метров, а потом и того меньше. В этой разыгравшейся дикой круговерти батальоны ползли в горы трое суток.
Нам на дне ущелья было хорошо, а третьему батальону в горах еще лучше. Какие, к чертовой матери, вертолеты, какие сухпайки.
В завываниях и сполохах метели где-то звучали автоматные очереди, одиночные выстрелы. Кто в кого стрелял и с каким результатом?.. Не завалился ли где-нибудь в какую расщелину раненый или убитый солдат, и если так, то заметет в считанные минуты; и навеки вечные на убиенном рабе божьем будет висеть клеймо «без вести пропавший»; и на без времени постаревших и поседевших родителей будут смотреть с недоверием и неприязнью: «Как это без вести пропал? Как это вообще можно без вести пропасть? У него что, командира взвода или роты нет — сбежал, наверное, легкой западной жизни захотелось? Идите... Идите... Мы по понедельникам не подаем».
Мороз, тяжелая выкладка, беспрестанное движение, напряжение — все это отнимало много сил и требовало компенсации. Сухпайки быстро иссякли. Были подлизаны все корочки, крошечки, огрызочки. Метель и ... вперед, вперед! Вперед, она по прогнозу скоро кончится. А как только — так сразу — будут вам и вертолеты, будут вам и сухпайки, а пока — вперед.
Навсегда осталось тягостное ощущение своего бессилия перед природой. Что хочешь делай: стучись головой о скалу, волком вой, топай ногами. Можешь в истерике забиться. А ей, природе, на тебя — пигмея — наплевать, ей угодно вот так вот завывать и систематически насмешливо швырять пригоршни колючего снега в твою обветренную физиономию с лопнувшей и раздвоенной, как у зайца, нижней губой.
В застывших в метельной круговерти кишлаках не было [108] дикого и ничего; ни людей, ни скота, за исключением козлов — черных, лохматых, похожих на чертей, с налитыми кровью глазами. Козел, он и есть козел. В нормальном человеческом обществе он как продукт питания — ничто, на них, на козлов, так по привычке и смотрели. Несколько позже, когда все, от комбата до солдата, убедились, что ничего другого нет и, судя по делам в небесной канцелярии, в ближайшем обозримом будущем не предвидится, козлы предстали в совершенно ином свете. С них стали сноровисто снимать шкуры. Сначала тебя тошнит от того, что нестерпимо хочется есть, потом от того, что ты без хлеба и соли откусил кусок бывшего козла. Народ и тут приспособился. Пальцами одной руки, как прищепками, зажимал нос, а второй сноровисто убирал козлятину. Тут главное — не принюхиваться. Так, воюя невесть с кем, добрались почти до середины ущелья, до того места, где оно резко сужалось и раздваивалось.
Тут сразу масса позитивных событий произошла: прекратилась, наконец, чертова метель, удалось совершенно точно сосчитать людей и с великой радостью убедиться, что все живы, никто никуда не завалился, не выпал. Спустился с гор осатаневший от голода и холода третий батальон. Сел долгожданный вертолет с вожделенными сухпайками. Но сели, наконец, и аккумуляторы. Тоже нестрашно. Ширина ущелья, по которому мне предстояло лезть дальше, не превышала 250 метров, а это уже и голосом управлять можно. Не без напряжения, но можно. В общем, все хорошо. Тут еще доктор подрулил:
— Товарищ капитан, вот вертолетчики комбату посылку передали!
— Что это за добрая душа? Неужели командир полка?
— Нет, не командир!
— А кто?
Они чего-то сказали, но я за грохотом движка не расслышал.
— Ладно, все равно спасибо! Раздели, Гера, промеж всех по-братски,- сказал я.
Гера был настоящий десантник. Он знал два действия арифметики: отнимать и делить. Он тут же отлистнул всему управлению по восхитительно оранжевому апельсину, по паре галет и куску колбасы. После козлятины это было чудо.
— О, товарищ капитан, а тут на дне, похоже, здоровенный шматок сала! [109]
При слове «сало» солдаты разом прекратили чистить апельсины.
— Не, не, это вечером, — возразил я, — это не спеша. Дружный горестный вздох по поводу такой жестокости. Последний солдат отшвырнул от себя корку и вытер о штаны пальцы. Жизнь снова была прекрасна и удивительна. Солдат-десантник, вооруженный сухпайком, непобедим!
Третий батальон, отзавтракав, отобедав и отужинав за три дня, понежился на солнышке полчасика и полез в свой отрог. Разделились афганцы. Их две роты и управление ушли с третьим батальоном, одна рота осталась у меня. Все в соответствии с ранее разработанным планом. Тронулись в гору и мои: первая и вторая роты.
Какой-то философ представлял жизнь в виде полос: черного, серого и белого цвета разной ширины. Пожалуй, он прав. Расслабились немного — и будет! Не успели мы продвинуться по ущелью и семьсот метров, как подорвался на фугасе танк. Достаточно удачно наехал на мину внешней стороной гусеницы: улетело два катка, метра полтора гусеницы, экипаж впал в состояние «повышенной веселости».
Подрыв послужил как бы сигналом к открытию огня. Со склонов, из домов по нам били со всей пролетарской ненавистью. Но без метели уже проще. Находящиеся на склонах подразделения обозначили себя дымами. Авианаводчик навел на цель две пары вертолетов МИ-24. Одновременно огонь вели два уцелевших танка, «Агээсники», минометчики. Один из танков Т-62 вел огонь, заняв позицию на небольшом, очень плоском поле под чисто символическим прикрытием двух или трех чахлых деревьев. До взвода афганцев сосредоточились под прикрытием танка и достаточно беспорядочно вели огонь по склонам. Особенность Т-62 состоит в том, что стреляная гильза экстрагируется наружу через небольшой лючок, находящийся сзади башни.
Танкист медленно поводил стволом, ища цель. Нашел. Выстрел. Башня выплюнула гильзу, которая угодила в лицо и грудь афганскому солдату. Двое его товарищей, поставив автоматы на предохранитель и переведя их в положение за спину, поволокли ушибленного куда-то в тыл. Остальные еще плотнее сгрудились за танком и еще энергичнее продолжили огонь. Выстрел. Очередной солдат словил гильзу, и два боевых товарища поволокли его в тыл. На моих глазах в [110] течение одной минуты взвод растаял на одну треть, воистину, чудаки украшают мир.
Общими усилиями огневые точки подавили. «Веселые» танкисты более-менее пришли в себя и сноровисто занялись ремонтом танка. Высланные вперед саперы в течение десяти минут извлекли три стандартные итальянские мины и один самодельный фугас. Я заставил их еще раз проверить участок дороги и обочины. В это время высланная вперед разведка доложила, что в четырехстах метрах выше по ущелью дорога непроходима. Трудолюбивые душманы отвели с горы на нее ручей, и участок дороги метров пять-шесть был полностью размыт и не-проходим ни для какого вида техники. За размытым участком на дороге демонстративно красовались произвольно набросанные огромные глыбы весом на глаз в тонну-полторы. Некоторые даже больше. Горячий лейтенант-танкист предложил расстрелять их кумулятивными снарядами. Я остудил его пыл:
— Сколько глыб, сосчитал?
— Сосчитал: 37!
— Сколько у тебя в боеукладке кумулятивных?
— Пять.
— Значит, если со всех танков собрать, будет 15. Вы расстреляете все кумулятивные, а заодно осколочно-фугасные. Промоину вам не преодолеть. А если и преодолеете, на кой черт вы там мне без боеприпасов нужны?
Лейтенант остыл.
Я принял решение продвигаться дальше в пешем порядке. Технику оставить, рассредоточив, насколько возможно, под охраной. Командир полка решение утвердил. Перегруппировались. Без особых проблем продвинулись километра на полтора. Вошли в достаточно обширный кишлак. Как это ни странно — народу в кишлаке было, как селедок в бочке. Всякого, как положено, мужского и женского пола — всех возрастов. На входе в кишлак разведку встретила демонстративно открыто стоявшая группа «аксакалов». Они объяснили, что кишлак мирный, ни с кем не воюет. Люди сильно напуганы близкой стрельбой. Шурави готовы пропустить (эта фраза в исполнении Азимова мне особенно понравилась). Поскольку в кишлаке было очень много детей и женщин, то желательно было, как бы это помягче сказать, чтобы шурави просто прошли через кишлак.
Через переводчика я довел до аксакалов, что так не бывает. [111] Женщины и дети — это не по моей части. У меня к ним вопросов нет. А вот мужиков — всех в кучу. Разберемся, что за нечистая сила стреляет.
Довольно быстро собралось человек 70. Из них человек 50 — молодых, крепких, здоровых. Смотрели ни весело, ни печально. Вели себя непринужденно. Напряжения не чувствовалось. Откуда-то вывернулись командир и замполит приданной мне афганской роты. Доложили, что у них есть приказ всех жителей мужского пола соответствующего возраста после профилактической работы призывать в ряды Народной армии. Попросили дать им возможность поработать.
— Работайте! Всем перекур, — распорядился я.
Слово не воробей — вылетит — не поймаешь. Ротный, замполит и присоединившийся к ним хатовец (представитель органов госбезопасности) отработали вопрос лихо, на моих глазах, за время, пока у меня горела сигарета. Смысл их работы состоял в том, что они построили публику в две шеренги, прежде всего выгнали из строя всех пожилых и изможденных. Остались все те же 50 с чем-то человек. Замполит обратился к ним с вопросом:
— Душманы есть?
Строй отрицательно затряс головами и загудел: «Не, где, мол, нам, дуракам, чай пить!»
— Кто желает служить в Народной армии, два шага вперед- шагом марш!
Строй, ни секунды не колеблясь, стремительно единодушно сделал два шага. Карманом за ручку не зацепился ни один! Взгляд у всех просветленный, готовность полнейшая, «энтузиазм» абсолютный!
Ротный, замполит и хатовец расцвели улыбками. На их лицах читалось: «Вот это работа! Вот это класс! Есть о чем доложить!» Новообращенных правительственных солдат повернули направо, придали им пятерых сопровождающих, и они с воодушевлением потопали вниз по ущелью. Больше я их никогда и нигде не видел и ничего о них не слышал. Общая же практика подобного рода призыва была такова. Если «молодое» пополнение все-таки вливалось в ту или иную часть, переодевалось в соответствующую форму и получало оружие, то войско это было предельно ненадежным. Наиболее глупые, таковых было немного, бежали, захватив с собой [112] оружие в первые же дни, когда бдительность отцов-командиров и хатовцев была высока. Таких, как правило, отлавливали. Поступали с ними по-разному, в зависимости от обстановки. Основная масса благоразумно выдерживала двухнедельную паузу, становилась «своими» и ловила конъюнктурку, тоже сообразуясь с обстановкой. Кормят, одетые, обутые, при оружии. Сегодня-завтра не воюем — почему бы не послужить? Если бой — основная масса отлынивала от него под всеми мыслимыми и немыслимыми предлогами. Определенная часть стремилась уйти, но не просто так, а прихватив с собой голову какого-нибудь прямого начальника типа командира роты, еще лучше голову и погоны советника — шурави. В любой банде — почет и уважение: парень не промах. Советники, работающие непосредственно в войсках, эту милую особенность части своей паствы знали и благоразумно старались ночевать вместе с земляками, чтобы не получилось, как в анекдоте: по коридору психбольницы бежит псих весь в крови, в руках окровавленный нож и заливается счастливым смехом. Отловили, нож отобрали: «В чем дело?» — Вот смеху-то будет: Ванька утром проснется, а голова — в тумбочке.
Избавившись от неожиданной обузы, батальон возобновил движение вверх по ущелью и к вечеру благополучно достиг его верховьев. Я с управлением расположился в предпоследнем доме. В самом последнем сосредоточилась третья рота без взвода. Последний дом — выше него ни одного строения в ущелье не было.
Первая, вторая роты мучились на склонах. От последнего дома вверх по резко суживающемуся ущелью уходила узкая извилистая тропа. Не успели мы до конца осознать и прочувствовать тот приятный факт, что вот — лезли и долезли наконец («Если звезды зажигают, — как сказал поэт, — значит, это кому-то надо»). Если батальон посылают в ущелье с задачей добраться до самого его конца значит, это точно кому-то надо. Мы добрались. Надо — не надо, понятно — не понятно, но добрались — приятно.
Так вот, не успели мы до конца сей приятный факт прочувствовать, как окончательно стемнело. И почти одновременно со стороны тропы по нашим домам прогулялись несколькими длинными очередями. Третья рота мгновенно ответила. Треску много, а толку никакого. Братья-душманы лупят наугад в темноте, наши наугад отвечают. Осветили [113] местность. Но афганцы не те ребята, которых можно взять на такую дешевку. Склоны, тропа — все пусто, никого, ни души. Все успокоилось и затихло, но ненадолго. Стукнула короткая очередь. Вслед за ней высокий голос с характерным акцентом пролаял несколько матерных ругательств. К нему присоединились несколько других голосов тональностью пониже.
Понять что-либо конкретное в этом хоре было затруднительно, но общий смысл был ясен: нам от всей мусульманской души желали всего самого-самого: провалиться, сгинуть, загнуться и т.д. И не только нам, но и всем нашим ближайшим родственникам. Все понятно: беднягам холодно сидеть в верховьях, и они развлекались и согревались, как могли. Заодно развлекали и нас. Изредка стучали очереди, перемежающиеся матерщиной и угрозами. Третья рота лениво отвечала. Патроны я приказал экономить и отмахиваться изредка, когда уж совсем назойливо будут себя вести. Вся эта канитель продолжалась до рассвета. С рассветом матерщинники благоразумно убрались. Где-то около 7.30 командир третьей роты доложил, что вниз по тропе движутся четыре старика. Кричат, чтобы не стреляли. Да я и сам уже эти вопли услышал. Я приказал доставить дедов ко мне. Аксакалы коротко и горестно поведали о том, что в верховьях ущелья находится большое количество женщин, детей, стариков. Забрались они туда от великого испуга, все замерзли, многие больны. Просьба: разрешить им спуститься вниз и пройти к своим домам. Душманов в этой толпе нету. Я хмыкнул: «Уважаемые отцы, а кто же мне всю ночь мозги сушил?» Деды дружно пожали плечами. Они шли сюда почти час, может быть, конечно, кто-нибудь там и есть, но они за них не в ответе, а наверху нет никого. Только женщины, дети, пожилые люди.
— Значит так, уважаемые. Сюда вы шли почти час, назад я вам даю полтора. Еще полтора на то, чтобы спуститься толпе. Вы выходите последние. И когда вы мне доложите, что за вами никого нет, я найду возможность «прочесать» это пустое ущелье. Вопросы?
Деды затребовали на всю эту операцию никак не менее шести часов. Я напомнил им, что все устали и замерзли. Расчет времени гуманный. На моих часах без пяти восемь — я их жду назад в одиннадцать. Мне непонятно, почему они тратят впустую драгоценное время. [114]
Деды откланялись и резво удалились. Я отдал необходимого распоряжения, наступило томительное ожидание. Но длилось оно недолго, около часа. В девять с минутами на связь вызвал командир полка:
— Сидишь, ждешь?
— Сижу, жду.
— Ну вот что, бросай все, собирай батальон. Задача: как можно быстрее спуститься к технике, развернуть колонну и в полном составе прибыть в распоряжение начальника штаба армии. Штаб армии развернут... — Командир полка указал координаты. — Афганцев оставишь на развилке. Передашь им приказ поступить в распоряжение комбата-3. Выполняй!
— Товарищ подполковник, да я же вам докладывал. Ультиматум. Время!
— Плевать я хотел на твой ультиматум. Бросай все и сыпь к машинам!
И мы посыпали. Представляю себе физиономии аксакалов, когда они явились к установленному времени и нашли окурки, банки от сухпайков, гильзы и — никого. «Перегрелись, видать, шурави», — решили, надо думать, деды.
За два с небольшим часа батальон добрался до машин. Колонна стояла построенная, готовая к движению. Предельно резво и удачно, без единого подрыва спустились к началу ущелья. Долгий и гнусный путь вверх при движении обратно показался до обидного коротким.
Командир полка, пожалуй, зря и координаты указывал. Штаб армии был как на картинке. Масса штабных фургонов, развернутые окрест дивизионы, батареи, связисты, разведчики... Я выбрал более или менее свободную площадку, втянул на нее батальон, распорядился, чем заниматься, и убыл докладывать. «В бабочке», которую мне указали, начальника штаба армии не оказалось, и вообще никого не было, за исключением оперативного дежурного. Позевывая, полковник осведомился: «Комбат-один триста сорок пятого?
Я подтвердил:
— Комбат-один.
— Начальник штаба приказал тебе технику обслуживать, людей накормить, отдых организовать. Перышки — почистить. Ждать! Задача будет поставлена позже!
— Позже? Что значит позже? Чего я тогда впереди собственного визга летел!.. [115]
— Капитан! Что ты пылишь? Сказано отдыхать — иди и отдыхай. Бороду сбрей. Был бы начальник штаба, он бы тебя уже отчистил по первое число. Иди, капитан, отдыхай и жди.
Полковник с удовольствием до хруста в костях потянулся и со вкусом зевнул. Я вышел. Команда-то в общем приятная — отдыхать, правда, и ждать, но первое — отдыхать. Но все равно меня душила какая-то горькая злоба. Вспомнил, как постыдно и поспешно я ссыпался вниз по ущелью, и разозлился еще больше. Тут еще родной батальон под прикрытием армейской мощи расслабился. Беспробудным, тяжелым сном спали все без исключения, в том числе и часовые.
Я поднял начальника штаба батальона и предельно жестко и резко высказал ему все, что я думаю по поводу службы войск в батальоне. Начальник штаба толкнул ротных, те — взводных. Минут через 30 батальон снова спал, только теперь уже за исключением часовых.
 
СлавяновичДата: Воскресенье, 24.07.2011, 00:00 | Сообщение # 11
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Под Махмудраками
Маленько отоспались, обслужили технику, привели в порядок оружие, соскоблили щетину. Некоторые нахалы начали дерзко вслух мечтать о бане. Наступил вечер. Никто меня не вызывал. Я справедливо рассудил, что, поскольку стою на видном месте, вызвать меня проблемы нет, а раз не зовут значит, не нужен, и произвел в батальоне отбой.
Прошла ночь. Утром часов в 9 меня вызвали к начальнику штаба армии. Его на месте почему-то опять не оказалось, зато меня встретил полковник, представившийся заместителем начальника оперативного отдела армии, и сказал, что ему поручено поставить мне задачу. Заключалась она в том, чтоб батальон, действуя в качестве передового отряда армии во взаимодействии с отрядом обеспечения движения, должен был обеспечить отход из ущелья армейских частей: — Когда выйдете вот на этот участок, — полковник сделал две отметки на карте, между которыми на глаз было километра четыре, — отряд обеспечения движения встретит и прикроет, — он назвал подразделение, — вы же займете оборону вдоль дороги и обеспечите отход колонны главных сил плюс ориентировочно 600 афганских колесных машин. Отойдете последними.
— Кто будет отходить последним, — уточнил я, — и по каким признакам я их узнаю?
— Что за глупый вопрос? Конечно, техническое замыкание и подразделение прикрытия, наше или афганское.
Как я понимаю, полковнику на сей вопрос внятно ответить было нечего, поэтому он счел возможным разозлиться.
— У вас в ВДВ что, все такие умные?.. Что ты мне такие идиотские вопросы задаешь? Хрен его знает, кто тут последний отойдет!.. Сориентируешься по обстановке. [117]
Но тут я уперся:
— Я машины на дороге считать не буду. На то вы и штаб, чтобы спланировать, кто отойдет последним — афганцы, наши. Дать мне время. А то при таком подходе на этих четырех километрах можно рогами упираться до второго пришествия!
Полковник снизу вверх (а он был примерно на полголовы ниже) свирепо уставился на меня. Мы скрестили взгляды. Я подумал: «Цезарь, ты сердишься, значит, ты не прав». Я придал лицу нагло-спокойно-уверенное выражение. Не добившись перевеса в дуэли взглядов, полковник сменил тон:
— Может, ты, капитан, и задачу выполнять не будешь? Это прозвучало внешне смиренно, но за этим смирением таилась угроза.
— Нет, почему, — ответил я, — буду. Но я дождусь начальника штаба армии, доложу ему, что постановкой задачи не удовлетворен, и попрошу уточнить некоторые моменты.
Я даже сам почувствовал, какой наглостью и самоуверенностью веяло, от моей фигуры. Полковник сломался. Деловито взглянул на часы и произнес: «Прибудешь сюда же через полчаса».
Через полчаса я получил частоты, позывные и даже порядок следования подразделения в хвосте как нашей, так и афганской колонны. Как ни старались позже мои связисты на указанных частотах с позывными выйти на связь, им это не удалось. Но «прихоть» мою полковник удовлетворил.
— Теперь все понятно?
— Все!
— Ну, счастливо! Движение начать через час.
В течение часа, пока батальон готовился к маршу, мы с начальником штаба уяснили задачу, довели ее до командиров рот. Энтузиазма, честно говоря, задача не вызвала. Есть там, под Баграмом, километрах в семи, населенный пункт под названием Махмудраки. Жили там исключительно крутые мужики, которые с фанатичным упорством, всеми доступными средствами долбили любые дерзнувшие проехать по священной земле любимого их кишлака колонны: не важно, был ли это танковый батальон или афганская пехотная рота на автомобилях.
Долбили, прямо скажем, не без искусства. Творчества и инициативы у них было хоть отбавляй. Так вот, отмеренные мне четыре километра и перекрывали полностью эти [118] самые Махмудраки. Компания обещала быть нескучной, общество радушным и гостеприимным.
Мы встретились, познакомились, оговорили вопросы взаимодействия с подполковником-сапером, командиром отряда обеспечения движения, совместными усилиями построили колонну. Подполковнику, как выяснилось позже, был 41 год. Но смотрелся он на все шестьдесят. Что тому причиной — не знаю, но выглядел он форменным дедом и даже некоторая оторопь брала, как такой пожилой человек в армию попал?
Подполковник определил позицию:
— Ты, капитан, десантник?
— Десантник!
— Вот у вас там все резкие да резвые, а кто понял жизнь — тот не спешит. Понял, капитан?..
— Понял!
— Ну, давай, докладывай, будем трогаться.
— Я доложил, и мы поползли. Именно поползли. Саперы » во главе с подполковником действовали неторопливо, плавно, размеренно. Это было нечто напоминающее замедленную киносъемку. Я начал злиться: «Такими темпами мы до маковкина заговения до Махмудрак добираться будем!» Но злился я недолго. Уже на третьем километре подполковник доказал, что был прав, откопав на повороте дороги «итальяшку». Когда вышли к серпантину, дело пошло еще бойчее. На подступах к нему, на самом серпантине, было снято еще шесть мин.
Оставил автограф на афганской земле механик-водитель первой роты рядовой Идрисов. Машины еле ползли по серпантину. Такой темп движения действует убаюкивающе. Идрисов вздремнул, машину вовремя не довернул, а когда проснулся, было поздно. Перепад высот между петлями серпантина был метров 70, крутизна склона 60 градусов. По всем законам физики и тактико-техническим характеристикам машина должна была перевернуться, скатиться по этому склону (не исключено, что и еще ниже), явив собой в конечной точке падения коллективный гроб для Идрисова и еще трех находящихся в машине человек. Что делал Идрисов, и делал ли он вообще что-нибудь, неизвестно. Позже он ничего так и не смог вспомнить. Но БМД выписала на склоне какую-то весьма замысловатую ижицу, обрушив на дорогу град камней, [119] и удивительно мягко, под острым углом, соскользнула на нижнюю петлю серпантина. Проехала еще метров пять — семь и остановилась. Когда я подоспел к месту происшествия, Идрисов стоял у машины, глядя безумными глазами на оставленный им след. Потом как-то медленно и вяло опустился на колени и рухнул ничком на камни, разбив лицо. Остальные трое в машине, по их словам, даже испугаться не успели. Идрисова привели в чувство, перебинтовали разбитый лоб. Я торжественно объявил его лучшим механиком-водителем воздушно-десантных войск. И колонна продолжила путь. Я в чудеса не верю, но смею настаивать: то, что Идрисов удержал машину на склоне — чудо! То, что под обрушенный им камнепад не попал ни один человек, и ни одна машина — чудо! В рассуждениях о чудесах и превратностях судьбы прошло минут десять. На грешную землю всех вернул мощный взрыв сзади нас. На дороге, по которой прошло уже более 10 машин, при всей плавной тщательности работы саперов, следовавший 13-м или 14-м «Урал» отыскал правым задним колесом мину и теперь стоял некрасиво, противоестественно, вздыбив левое переднее колесо. Рядом на собственных ногах (что положительно) стоял и неостановимо часто икал (что отрицательно) бледный водитель. Импровизированная комиссия в составе старика подполковника, меня и еще трех офицеров-саперов поставила «Уралу» смертельный диагноз: восстановлению не подлежит. Машину разгрузили, водитель и пришедшие ему на помощь братья по совместной борьбе с бездорожьем резво открутили с двигателя все, что можно открутить, слили солярку, а машину столкнули в пропасть. Она тяжело и косо покатилась, дробясь на мириады бывших своих составляющих. Двигаться нам было не скучно!
Пока мы преодолевали всяческие объективные и субъективные трудности, погода как-то незаметно испортилась, и пошел сначала мелкий, а потом все усиливающийся дождь. Казавшаяся прямой родней бетону дорога прямо на глазах начала стремительно раскисать. Жидкая грязь покрыла сначала подошвы сапог, потом носки, а через два часа все ходили в ней уже по щиколотку. Машины, люди — все представляли из себя комья сплошной грязи. Побольше ком — машина, поменьше — человек. Конец февраля, март, отчасти начало апреля — самое гнусное время в Афганистане. Грунт, который обычно поддается усилиям человека предельно неохотно [120] (отрыть и оборудовать окоп для стрельбы лежа — проблема) , чудовищно раскисает. Грунтовые дороги перестают быть доступными для любого вида колесного транспорта, даже танки и БМП зачастую пасуют перед так называемой дорогой. Сапоги вызывают тоску и уныние. Надел их с утра пораньше, ступил за порог — сразу по щиколотку. Прошел тридцать метров, уже и сапог не видно, и не понятно, во что ты обут. Помоешь их — они раскиснут. К раскисшим сапогам грязь пристает еще более прочно, и так бесконечно. Счастливцы, умудрившиеся каким-то путем обзавестись резиновыми сапогами, вызывают поголовную зависть и частично раздражение. Кому-то может показаться смешным, что предметом зависти могут быть самые примитивные резиновые литые сапоги. Чтоб это понять, надо полазить по той грязи, когда к вечеру начинаешь испытывать чувство сродни исступлению. Грязь застит белый свет, грязь везде: жидкая, липкая — и начинает казаться, что так уже будет всегда. Именно в такую грязевую кашу и попали мы, спустившись с серпантина.
С началом дождя минно-розыскные собаки категорически прекратили всякую деятельность и мокрые, с поджатыми хвостами, виновато поглядывали на людей. Саперы еще больше замедлились. Так мы продвинулись еще километра на полтора. Дождь уже стоял сплошной стеной, дорога утратила свои очертания, местами, на участках до 150 метров, сплошь покрылась водой. Тут уже в сердцах сплюнул даже упорный подполковник. Решили становиться на ночь. Все были мокры до трусов: ни те согреться, ни те обсушиться. Палатки даже и ставить не стали — бесполезно. Выставили караулы, оседлав близлежащие высотки. Людям было приказано размещаться на отдых по машинам. Холодно, грязно, мокро, сыро, отвратно. Ну что тут еще скажешь!..
Оживление внес взвод материального обеспечения батальона. Руководимые властной рукой старшего прапорщика Костенко, поварята в рекордно короткие сроки вскипятили чай, а пока оголодавший батальонный народ грыз сухари, запивая их обжигающим напитком, сварили и отвалили всем по двойной порции восхитительно — вкусной гречневой каши с мясом. Я лично такой каши ни до того, ни после того не едал. Все наелись, согрелись. И погода вроде стала казаться не такой гнусной, и дождь не таким сильным, и грязь вроде перестали замечать. Немного же человеку для счастья надо! [121]
Ночь прошла спокойно. На острове Мумбу-Юмбу по ночам, по воскресеньям и в скверную погоду не воюют.
К утру дождь ослаб, стал нудно-моросящим. Но дело он свое уже сделал. Колонна еле ползла. Два километра в час — не более. Я мрачно размышлял о том, сколько же мне придется сидеть в Махмудраках, пока из Ниджрабского ущелья выйдут все войска. Особое раздражение вызывали афганцы. Техника у них была «классная», сплошь колесная, преимущественно ГАЗ-53. Я смотрел, с какой натугой двигались мои дизельные «Уралы», пытался представить на их месте афганские машины, но представлялось одно: только на буксире за тяжелой гусеничной техникой. На подступах к Махмудракам нас как-то лениво и нехотя обстреляли, мы ответили. Обстрел внес некоторое оживление, но против ожидания по Махмудракам мы прошли без особенных проблем.
Насквозь промокший, покрытый громадными лужами, частично разрушенный кишлак казался вымершим.
— Ну, капитан, мы с тобой тут, наверно, вместе торчатьбудем.
— По такой погоде и при такой дороге — черта лысого встретят, — подполковник сплюнул.
Но нет, ничего, обошлось. В установленном месте уже ждала усиленная мотострелковая рота на БМП. Я передал под ее опеку отряд обеспечения движения, мы тепло и дружески попрощались с подполковником и его саперами. Мы им пожелали счастливого пути, они нам «счастливо оставаться».
Вот ведь странно: во все время совместных действий у нас отношения с подполковником были сухие, корректные, деловые, а тут при расставании вдруг выяснилось, что у нас с ним сильнейшая взаимная приязнь. Его, похоже, даже слеза прошибла, а может, и нет — под дождем не видно. Тысячу раз был прав Владимир Семенович Высоцкий, когда писал:
«Если он не скулил — не ныл,
Если хмур был и зол, но шел...»
Я приступил к освоению отведенного мне участка дороги. Должен сказать, что 4 километра дороги на батальон, в котором чуть больше 200 человек, — это много. Когда разобрались с зонами, участками ответственности, секторами обстрела боевых машин, «агээсников», минометчиков, пулеметчиков, гранатометчиков, стало ясно, что не только на три, но и на две смены людей не везде хватало. Урезали, [122] объединили. Меньше двух смен иметь было нельзя, сколько стоять — неизвестно... Утрясли... Выставили посты, я доложил о занятии участка и о готовности пропуска колонн.
Последовал лаконичный приказ: «Ждать». К вечеру подул ветер, разогнал тучи, дождь прекратился. За какой-то час погода стремительно изменилась. Кругом стало пронзительно ясно, значительно похолодало. День был 8 марта. Офицеры шутили, что жены нас помнят, любят, добра желают, их коллективная просьба в небесной канцелярии услышана — отсюда и погода.
Мне не давала покоя репутация Махмудраков. Было непонятно, почему нам так легко дали войти в кишлак. Батальон, растянутый вдоль дороги — одна машина на 120 —150 метров, прижатый к дувалам и обочинам (проезжая часть должна быть свободна), представлял собой лакомый объект для нападения. За все время, пока я рекогносцировал местность, нарезал зоны, участки, сектора, нигде не мелькнуло ни живой души. Эта подчеркнуто демонстративная опустошенность и омертвелость будили смутное чувство тревоги. Я ее в себе задавил, зубоскалил, отдавал десятки ненужных, но создающих необходимый психологический настрой указаний и распоряжений и всячески старался подчеркнуть обыденность, незатейливость полученной задачи: постоим, пропустим, отойдем. Но это мало помогало. Тревога читалась на лицах офицеров, солдат. Шутки повисали в воздухе — неприятно, когда ты, на твой взгляд, удачно пошутил, а в ответ не привычный хохот и улыбки, а мрачные, напряженные лица, тревожные глаза. Наступила ночь. Я проверял караулы сам, посылал начальника штаба, периодически заслушивал доклады командиров рот — все было спокойно. Час спокойно, два-три... Ночь, тишина, мореные солдаты, еще более мореные офицеры. Ночь успокаивает, убаюкивает, рассеивает тревогу. Веки сжимаются, возникает опасное ощущение — все хорошо, и все будет хорошо. Можно на пять минут забыться сторожким и чутким сном — все же хорошо. Душманы из Махмудраков поступили просто и мудро: с вечера спокойно выспались, пока мы бдили, а под утро, с рассветом, когда казалось, что уже все прошло, подкрались так, как это умеют делать только они: гордые, горные воины — неслышно, как кошка по ковру.
Подкрались, сосредоточились и практически одновременно дали залп по колонне не менее чем из десяти гранатометов, [123] сопроводив его густым ружейно-пулеметным огнем.
Еще несколько секунд назад стояла почти абсолютная тишина; готовилась проснуться природа; на многих постах поникли каски, и как ты по этим каскам ни стучи и что ни говори — бесполезно. Смотрят на тебя из-под каски глаза смертельно усталого мальчишки, и ругаться уже не хочется а ругаться надо. Пожалей мальчишку и выкажи ему свое сочувствие, и он в знак благодарности и признательности уснет прямо у твоих ног. И, может, уже не проснется а вместе с ним не проснутся никогда взвод, рота, батальон. Мат — основа управления общевойсковым боем. Не нами сказано — и никуда от этого не деться.
Залп взорвал тишину. Ухнули в ответ пушки, застучали пулеметы, автоматы. По всем четырем километрам творилась дикая вакханалия. Длилась она минут пять но эти пять минут — дорогого стоят. Я руководил боем, а самого неотступно грызло: «Прошляпили, все-таки прошляпили!»
Коротко стукнула где-то и оборвалась последняя автоматная очередь.
— Командирам рот доложить обстановку и потери — распорядился я.
Первая: обстановка нормальная, потерь нет.
Вторая: прямым попаданием гранаты убит спавший в «бэтээре» наводчик станкового гранатомета, ранен контужен механик-водитель. Как ранен — медицина разбирается.
Третья: Норма, потерь нет.
Я ожидал самого худшего. Я готовился услышать доклад не менее чем о десятке убитых и двух десятках раненых, поэтому я не поверил:
— Проверить и еще раз доложить.
Через несколько минут первая и третья роты подтвердили доклады, вторая уточнила: в момент попадания гранаты механик-водитель выбрался из кормового люка на силовое отделение, поэтому схлопотал несколько осколков в ноги сзади. Ничего страшного — до свадьбы заживет. Повезло парню.
Мною владело какое-то странное чувство. С одной стороны было жаль наводчика. Я его хорошо знал. Рослый видный, по-хорошему нагловатый, он носил АГС-17 как игрушку, в бою вел себя раскованно и свободно, был смел, обладал природной военной косточкой, талантливо скрывая [124] расчетливость и хладнокровие за напускной удалью и презрительно наплевательским отношением к душманам. И вот такой прирожденный Воин пал во сне, не обнажив, что называется, меча. С другой стороны, настроившись на куда более существенные потери, я испытал огромное облегчение. С третьей стороны, как это ни странно, где-то там внутри пульсировала какая-то радостная жилка: «Не зря! Не зря!» Чего «не зря» — черт его знает.
Все эти мысли пронеслись у меня в голове, пока я в течение трех минут блаженно расслаблялся, уткнувшись лбом в прибор наблюдения. «Все, хватит», — я выбрался из люка по пояс, прихватив с собой автомат. Холодный рассвет еще только поднимался, окутывая землю клочковатым туманом. Спереди, слева, сзади — все спокойно, никаких движений. Справа... «Кашаэмка» стояла, прижавшись правым бортом к невысокому, но удивительно мощному дувалу.
Над дувалом возвышалась верхняя часть машины — сантиметров 40 — 50, не более. За дувалом метров на сто расстилалось поле, которое заканчивалось строениями непонятного назначения. И вот на этом поле, на фоне строений, я увидел силуэт человека. Правее его, метрах в 8 — 10, еще два силуэта, стоявших практически рядом.
Первая мысль была: какой идиот послал туда солдат? Дувально-кяризная война диктовала свои правила. Действовать на удалении зрительной связи, возможности прикрытия огнем. Если одиночный солдат в дувальных лабиринтах терялся и удалялся от родного отделения на 100 метров и более, в 9 случаях из 10 он становился покойником. Наверное, из-за свежепережитых острых ощущений на меня накатила волна злобы. В крайне невыгодном статичном положении, с малыми потерями отбить утреннюю атаку, а теперь потерять людей по чьей-то дури... Идиоты!
— Вы! — я захлебнулся от злобы, резко повернув люк вправо.
Одиноко стоящий силуэт сноровисто проделал ряд характерных движений, после которых по антенне, по емкости хлестнула автоматная очередь.
Двое других присоединились к нему. С расстояния 90-100 метров они били по мне из трех автоматов из положения стоя. Когда чуть позже я анализировал ситуацию, я пришел к выводу, что наделал массу глупостей. Во-первых, нечего было орать не разобравшись, во-вторых, [125] не делать резких движений, в-третьих, немедленно после начала обстрела надлежало нырнуть в люк, в-четвертых, если уж остался, начинать надлежало с двоих. Их легко можно было положить одной очередью. Это если действовать, как говорится, по уму. Но во мне буйствовала какая-то холодная и одновременно истеричная и детски-смешная злоба. Я не нырнул в люк: «Кто первый начал? Этот!» Автомат взлетел к плечу. Длинная очередь трассирующих пуль смела, смяла, швырнула наземь одинокую, продолжающую стрелять фигуру. Две другие упали. Мозг четко и холодно зафиксировал по бугоркам, по какому-то бурьяну, где они упали. Я мстительно разрядил по этому месту остаток магазина. Сноровисто присоединил новый, и еще 30 пуль унеслись в поле. Ко мне присоединились механик-водитель и двое связистов. Они не видели, что произошло, но били наугад, ориентируясь по направлению посылаемых мною трасс.
— Прекратить огонь, — сказал я.
Все смолкло. Я приказал одному из связистов, механику-водителю, наблюдать за строениями, спрыгнул на землю и закурил:
— Давай, Володя, разбирайся, что они тут наковыряли.
Быстро повзрослевший в условиях Афганистана, выпускник училища образца 1981 года, начальник связи батальона лейтенант Галабурдов сноровисто принялся за дело. Осмотрел антенну, брезент, люки, бросил короткий взгляд на емкость, в сердцах швырнул ее наземь и спрыгнул с машины сам. 100-литровая емкость, штатное место которой на броне правее командирского люка, представляла собой решето. Удивительно густо была изгрызана пулями. Латать — что называется — не за что хватать.
— В антенне насчитал одиннадцать отметин, — доложил лейтенант. — В брезенте тоже штуки три, дома посчитаем. А это, — Володя в сердцах пнул дефицитную емкость ногой, — сейчас досчитаю.
Пока Володя исследовал емкость, я стоял, курил и блаженно-расслабленно размышлял о том, какой я идиот, что торчал в люке под огнем, как замечательно хорошо, что в емкости давно высохла последняя капля бензина. Прикидывал: любому из нас, грешных, независимо от габаритов и физической силы достаточно одной пули, а вокруг меня их летали десятки. И какое это все-таки чудо, что ни одна из них не нашла меня. Я был фаталистом всегда, но фаталистом, [126] что называется, неосознанным. Но тогда, на рассвете 9 марта 1982 года, фатализм перешел в какое-то иное качество, стал своего рода религией. Сущность ее сформулирована коротко и емко (если мне не изменяет память, Ярославом Гашеком): «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет».
— Плюнь, Володя! Хватит считать, загрузи ее на место,
если не залатаешь, будет, что сдать. Или на память об Афганистане с собой заберешь по дембелю.
Володя, по-видимому, представив, как он будет выглядеть с подобного рода сувениром, засмеялся. Засмеялся механик-водитель, засмеялись связисты. Очередная страница жизни перевернулась. И все! — проехали... А фатализм — остался!.. Мне вдруг нестерпимо захотелось разобраться: как это получилось, что, несмотря на внезапный массированный обстрел, батальон в этой рассветной катавасии потерял только одного человека.
— Заводи! — приказал я.
Мы поехали вперед вдоль колонны, останавливаясь и вникая во все подробности обстрела. Чем больше я вникал, тем больше пропитывался под настроение фатализмом. Из выпущенных душманами более чем двух десятков гранат в цель попала только одна, унеся жизнь наводчика. Остальные легли правее, левее, выше, ниже. Две или три срикошетили от машин. На многих БМД виднелись свежие пулевые отметины. Старушка смерть встала над колонной, готовая собрать обильную жатву, но... не получилось. Почему не получилось? Везение, удача, случай, выучка или все вместе взятое — да черт его знает! Главное — не получилось. Будем жить! Дальше началась проза жизни. Двое суток почти беспрерывной лентой мимо нас текли отходящие из ущелья войска. По раскисшей, чудовищно разбитой дороге танки, самоходки БМП — тащили на буксирах колесную технику всех видов и мастей: свою же, афганскую. Все было залеплено грязью, ревущие на пределе возможности двигатели, рычащие и исступленно матерящиеся водители и командиры — все это рывками, импульсивно, но двигалось, двигалось, двигалось... Так врезались в память эти двое суток: грязь, мат, исступление. Батальон держал дорогу чутко и жестко, реагируя на малейшие попытки возобновить обстрел. Что там у душманов случилось — не знаю, но больше они нас серьезно не [127] тревожили. Несколько раз по мелочи постреляли — получили сдачи, и все успокоилось.
Я расположил командный пункт батальона в хвосте колонны, связисты тщетно шарили в эфире на указанных частотах и позывных, пытаясь обнаружить техническое замыкание.
К вечеру второго дня на командный пункт вышла довольно стройная колонна, состоящая из нескольких танков, танковых тягачей, на крюках — три машины; прикрывала колонну мотострелковая рота на пяти БМП. Колонна остановилась, из головного тягача тяжело спрыгнул на землю серо-зелено-щетинисто-грязный полковник, представился — и.о. начальника бронетанковой службы армии, и как-то очень просто и буднично сказал: «За мной никого. Меня пропустишь и отходи, капитан». Информация замечательная, но по молодости лет и десантной наглости я попытался что-то сказать о частотах, позывных и вообще, какого черта никто не выходил на связь!
Находящийся на грани человеческих возможностей, смертельно уставший полковник, по-моему, меня даже не понял:
— Счастливо, капитан!
Колонна тронулась, я выждал еще полчаса и дал команду на отход. Отошли без приключений. Ниджрабская операция кончилась.
 
СлавяновичДата: Воскресенье, 24.07.2011, 00:02 | Сообщение # 12
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Гарнизонные будни
В связи со стойко державшейся непогодой наступило относительное затишье. В течение недели батальон приводил и привел себя в порядок. Все наконец-то соскребли с себя вшей, отоспались, отъелись, обслужили технику, вооружение. Зная пагубность влияния безделья на солдатские души, я утвердил у командира полка план боевой подготовки батальона и приступил к его реализации. Чтобы подзадорить, создать интерес, план предусматривал множество всевозможных боевых состязаний. Соревновались все без исключения специалисты батальона. Наградой победителю (или победителям) были вымпел с приложением к нему нескольких банок тушенки, сгущенки, калька конфет. Мелочь, как говорится, но приятная.
Все зашевелились, родился азарт. Тушенку, в принципе, можно было съесть и просто так, но это — не то. Совсем другое дело, когда лучший наводчик, оператор батальона ест призовую тушенку. И вкусовые ощущения другие, и моральные! Причем боевая подготовка — это не чемпионат мира — проиграл в этом году — жди следующего. Проигравшие экипажи, расчеты, понукаемые собственным командирским самолюбием, вносили коррективы в свои действия, устраняли недостаток слаженности, учили материальную часть и зачастую через день-два отыгрывались ко всеобщему ликованию подразделения. Победители старались не сдать позиций, занятия превратились в увлекательный спорт, все шло весело и даже хорошо.
Но все хорошо не бывает. Где-то в конце марта одно за Другим произошли два события, которые могли бы, при известном стечении обстоятельств, круто изменить мою судьбу. В один из дней в наряд по охране городка заступила боевая, [129] заслуженная, увешанная всевозможными лаврами и съевшая больше всех призовой тушенки третья рота вверенного мне батальона. Кто там кого менял и почему — не помню, но рота приступила к выполнению боевой задачи. Один из постов, где расположилось отделение, возглавляемое лучшим сержантом батальона, непосредственно примыкал к расположению батальона материального обеспечения 108-й мотострелковой дивизии. А в батальоне — развернутый хлебозавод, которым руководил прапорщик-искусник — пек совершенно восхитительный хлеб. Этот хлеб шел «на ура» у всех, от солдата, что называется, до маршала. Какие там торты, пирожные и прочие прелести кулинарного искусства. Вот хлеб из ОБМО — это да! Лучший в мире сержант решил оказать хлебопекам честь, отведав их бесподобной продукции. В этих целях снарядил к ним двух, как выяснилось несколько позже, совершенно бездарных дипломатов.
Прояви «дипломаты» обходительность, галантность и вежливость, может быть, они и вернулись бы с хлебом, но их сгубил десантный шовинизм. Они прибыли на хлебозавод с весьма внушительных размеров мешком, обложили отборными словами весь коллектив этого достойного заведения и не терпящим возражения тоном потребовали в кратчайшие сроки наполнить мешок горячим хлебом. Хлебопеки свой труд уважали, постоянно общаясь с таким хлебом, фигуры имели могучие, характеры крутые. Не говоря худого слова, «дипломатам» навешали фонарей, расквасили носы, слегка проредили зубы и на пинках вынесли с подконтрольной территории.
Послы явились пред светлые очи пославшего их начальника в самом жалком и непотребном виде. Такого унижения своих подчиненных сержант не потерпел и сыграл «боевую тревогу». БМД с основной позиции, с которой хлебозавод не просматривался и, соответственно, не простреливался, переместилась на запасную позицию. Расчет занял штатные места, хлюпая расквашенными носами, развернулась пехота. Все эти действия сопровождались громогласными и недвусмысленными угрозами. Хлебопеки, имея гордость и достоинство, приняли вызов, с их стороны занял боевую позицию КамАЗ, в кузове которого была закреплена ЗУ-23-2. Расчет по-боевому, кто в чем был, попрыгал в кузов КамАЗа, «Зушка» хищно поводила стволами.
Как я позже ни старался вспомнить, что меня побудило пойти проверить именно этот пост, я так и не вспомнил, но что-то побудило. Я пришел на пост именно в тот момент, когда дуэлянты пребывали в некоторой нерешительности. А...Б... В... Г... Д... и многие другие буквы и их всевозможные сочетания были уже сказаны. Не хватало одного слабонервного задохлика, который бы выстрелил: не важно куда — пусть даже в воздух. И полудетский фарс мог обернуться трагедией. Думаю, и мне бы сейчас не о чем было писать.
Запомнился наводчик «Зушки»: в белом фартуке, с полотенцем за поясом и в каске. Без штанов, так сказать, но при галстуке. Кто бы победил в этой дуэли — трудно сказать, машины располагались на совершенно открытой местности метрах в 120 друг от друга, но есть общий принцип: последним смеется тот, кто стреляет первым. Дуэль, к счастью, не состоялась.
Я ревел, как раненный в корневую часть медведь. Обе противоборствующие стороны постыдно бежали, но, к чести их, не бросая личного оружия. Боевая техника немедленно была переведена в боевую готовность «постоянная». Лучший в мире сержант стал лучшим в мире рядовым. Отделение от выполнения боевой задачи было отстранено.
Позже, в конце мая, восстановленный в пораженных правах сержант, увольняясь в запас, честно признался, что мое появление было для него как манна небесная. Мужики загнали сами себя в угол: все было сказано и сделано, оставалось только открыть огонь, но достойного выхода из создавшегося дурацкого положения не просматривалось. Не станешь же, в самом деле, кричать: «Хлебопеки, мы сдаемся!» или там «Нам слабо, разряжай!» Не станешь! Гордыня десантная не позволит. А тут вдруг откуда ни возьмись — разъяренный комбат, суть превосходный, достойнейший повод выйти с честью из создавшегося весьма щекотливого положения.
Сержант закончил так: «Бежал от вас, товарищ капитан, с таким легким сердцем, так мне было радостно, что вас сюда занесло! Если б вы даже чемпионом мира по бегу были, все равно вам меня тогда б не догнать. Вы уж извините, не поминайте лихом!»
Извинил. Сержант, несмотря на некоторые издержки, был замечательный.
Вторая неувязочка образовалась через два дня после вышеописанного случая. В шесть часов десять минут при построении [131] на физическую зарядку все люди налицо, а в 8.15, при разводе на занятия, в первой роте нет одного солдата. Солдат прослужил год, гагауз по национальности, характеризуется положительно. Тем больше было оснований для беспокойства. Доложил командиру полка. Юрий Викторович мгновенно распорядился: «Все бросить и искать!» Развернули поиск по полной схеме. 9 — нет, 10 — нет, в 11 часов — нет. В 11.30 командир полка распорядился расширить зону поиска, для чего привлечь второй батальон капитана Серикова.
Второй батальон несколько месяцев просидел в Бамиане и явился оттуда, сменившись, два дня назад. Из-за непогоды две последние недели продукты батальону не доставлялись. Батальон нес службу, грызя сухари НЗ в весьма ограниченных количествах. Благодаря этому обстоятельству все, от комбата до солдата, пришли в такое состояние, что по ним очень удобно было изучать строение человеческого скелета.
Подстегнутые заставшей их врасплох командой, «дистрофики» начали было развертываться, но тут поиски кончились, а обстановка, как выяснилось чуть позже, накалилась. Около штаба полка остановился уазик, из которого с победоносным видом вышел заместитель командира полка по тылу подполковник Слава Жуков и элегантно, двумя пальцами, за шиворот извлек из машины потерявшегося солдата. Солдат стоял понурый и несчастный. Жуков распорядился: «Поискам отбой! Все в кабинет командира полка».
Отдав указания о свертывании поисков, я с начальником штаба батальона майором В. И. Ливенским пошел в кабинет командира полка. Владимир Ильич Ливенский вошел в Афганистан в июне 1979 года и, таким образом, добивал третий год своего пребывания в этой замечательной стране. Это был один из самых уважаемых офицеров полка. Он обладал массой всевозможных достоинств, но его служебный рост сдерживался прямым, резким и жестким характером. Лизать Владимир Ильич не умел, а это в те времена далеко не всем нравилось.
Кабинет был невелик — примерно три на три. Посредине Т-образный стол, у стенок несколько стульев, карта-портрет-сейф. Все как обычно.
Подполковник Жуков сидел за приставным столиком, солдат с убитым видом стоял у порога. Самого командира не 132
было. Не успели мы с Ливенским, что называется, и рот раскрыть, как сзади прогремело: «Смирно!» — и в кабинет буквально ворвался командир полка.
Юрий Викторович был предельно возбужден, хотя, на мой взгляд, это его нормальное состояние. Начал он предельно круто:
— Вы! Начальники! Докомандовались! Солдаты, как зайцы, разбегаются!..
— Товарищ подполковник, давайте разберемся сначала. Солдат... — начал было я.
— Что? Разберемся? Не-е-е-т, господа начальники. Теперь я сам разберусь. А вы пошли отсюда на ...
На это простецкое предложение мы с Владимиром Ильичом отреагировали по-разному. В считанные секунды Ливенский стал смертельно бледен. Мне же, наоборот, кровь ударила в голову. Я задохнулся: «Куда-а-а?»
— Что, заложило? Я сказал — на ... — взревел Кузнецов. Вскочивший Жуков нервно пощипывал ус. Солдат в углу съежился и, похоже, перестал дышать.
Кабинет был невелик: через порог один шаг. Поэтому я первым делом вышвырнул из него Ливенского, пальцы которого что-то судорожно искали на поясе. И остановился за порогом, держа в правой руке ручку распахнутой двери. Глядя в упор на командира, еще раз переспросил: «Куда?..»
— На ... — был ответ.
Со всей отпущенной мне природой силой, удвоенной яростью, я захлопнул дверь. Перегородки в штабе были фанерные, слегка зашпаклеванные и выкрашенные водоэмульсионкой. Удар вызвал массу шумных последствий. Как-то странно перекосилась сама дверь, из многочисленных щелей вылетела шпаклевка, рухнула и разбилась доска документации дежурного по полку. Слетела со своей подставки жестяно-стеклянная керосиновая лампа и глухо звякнула о пол. В осколках стекла расплылась керосиновая лужица. Остолбенели дежурный и его помощник. Я стоял и ждал, что командир сейчас вылетит на этот шум, и тема получит развитие...
Командир, по-видимому, в воспитательных целях, из-за двери не появился. Мы для него не существовали. Прихватив за рукав онемевшего от ярости начальника штаба, я ушел к себе. Как выяснилось позже — дело не стоило выеденного яйца, но при известной талантливости из всякой мухи можно [133] изготовить препорядочного слона. Еще ночью у солдата заболел живот. Явление в Афганистане широко распространенное. Животы болели у отличников боевой и политической подготовки и злостных нарушителей воинской дисциплины, у пьяниц и трезвенников, у коммунистов и беспартийных — то есть у всех. Я лично не знаю ни одного человека в Афганистане, который хотя бы раз не испытал на себе всю прелесть животоболения. Набегавшись за ночь и по дисциплинированности своей с трудом отмаявшись на физзарядке, солдат подался в полковой медицинский пункт. Там он попался нормальному военному доктору. Тот в ответ на его жалобу выдал ему цветистую фразу, смысл которой можно перевести на русский язык примерно следующим образом: «Сынок, читай распорядок дня и неукоснительно им руководствуйся, служи по уставу, завоюешь честь и славу; ступай и не кашляй; в установленное распорядком время не забудь книгу записи больных».
Покоробленный такой черствостью жреца Гиппократа, солдат припомнил, что в двух с половиной километрах от полка есть госпиталь. Дорога туда исключительно вдоль наших частей, мимо нашего родного заборчика, а уж там-то жрецы как жрецы! Живот продолжал болеть с нарастающей силой. Солдат решился и, перемежая свой путь перебежками и многочисленными приседаниями, направил свои стопы в госпиталь. Когда он туда добрался, другой, не менее военный доктор, убил в нем веру и надежду одновременно: «После обеда по распорядку и с дежурным врачом!» Приговор был окончательным и обжалованию не подлежал.
Оценив свои силы и поняв, что добраться назад здоровья ему уже не хватит, солдат принял единственно верное решение: скоротать где-нибудь время до обеда, дождаться прибытия дежурного врача и при его участии получить, наконец, медицинскую помощь. Во исполнение принятого решения он отыскал на хоздворе госпиталя туалет типа сортир, окопался вблизи него и принялся циркулировать. Приспичит — он в скворечник, поотпустит — он на солнышко. Поисковая группа в госпитале была. Она добросовестно опросила дежурного врача (правда, это уже был другой врач — сухарь и педант сменился), медсестер, больных и раненых. Порядка для — прогулялась по территории госпиталя. Все, естественно, бесполезно — никто ничего не видел и не слышал, визуально же объект поисков нигде не просматривался. На хоздвор [134] никто не заглянул. Зам по тылу полка, проводя на территории госпиталя какие-то свои исследования, угодил на хоздвор в тот момент, когда солдат стремглав летел (в который уже раз) с облюбованного им лужка в ставший ему почти родным скворечник. Терпеливо дождавшись страдальца, скомандовал: «Стой, фамилия?»
Солдат, не без некоторых трудностей приняв строевую стойку, представился. Дальше, что называется, дело техники. Вот из-за этой дерьмовой в прямом и переносном смысле слова истории я и начальник штаба сподобились быть посланными командиром полка очень далеко. Оно, конечно, демократия в армии в том и состоит, что, когда тебя посылают на ... то ты поворачиваешься и идешь, куда хочешь. Но на все нужна привычка, а привычка — это приобретенный инстинкт. Не правда ли?
Со мной, за время моей офицерской службы, такой казус произошел первый раз, с Ливенским, как выяснилось, тоже. Попытка разрешить проблему с помощью двери с последствиями успеха не имела. С непривычки было тяжело, и теперь мы сидели в моей комнате-кабинете, угрюмо глядя друг на друга.
К первому способность рассуждать хладнокровно и здраво вернулась ко мне:
— Ильич, нас с тобой послали?
— Послали, — мрачно подтвердил НШ.
— Далеко?
— Далеко!
— Мы и так на нем, только ножки свесили! Так?
— Так! Только к чему все это?
— А к тому! Дневальный!
— Я!
— Зампотеха ко мне.
— Есть!
Минуты через три явился зампотех.
Я коротко объяснил ему ситуацию: «Нас послали, мы сидим и ждем, когда командир полка вернет нас обратно и поставит в строй! Посему, Вячеслав Васильевич, с сего момента и до возвращения нас в строй, буде таковое последует, вы командуете батальоном! Вопросы?»
Вопросы у зампотеха имелись. Они просто не могли у него не быть. Зампотех — человек во всех отношениях хороший и порядочный. У него золотые руки и голова, он окончил [135] с отличием академию бронетанковых войск, но он обладал одной особенностью, которая сводила на нет все его достоинства: он начисто был лишен дара управлять людьми. Если дать ему в подчинение одного нахального солдата и прийти через 15 минут, можно свободно застать такую картину: задница майора торчит из силового отделения боевой машины, руки у него по локоть в масле, майор вдохновенно трудится, а солдат, покуривая и поплевывая, сидит на башне и лениво-снисходительно подает советы, на которые, впрочем, майор не реагирует. Посему, при таком характере, перспектива командовать батальоном хотя бы час Вячеславу Васильевичу не улыбалась. Я ждал вопросов. Зампотех, будучи человеком тактичным и хорошо воспитанным, оценил выражение наших физиономий. Спрашивать ничего не стал. Четко сказал: «Есть!» — и попросил разрешения идти.
Почему выбор пал на зампотеха при таком его характере? Да просто потому, что на тот период ни первого заместителя, ни замполита в батальоне не было. Осталось нас на батальон три начальника — сто процентов — 66,6 были посланы куда не следует и, естественно и логично, что управление войсками возлагалось на уцелевшие 33,4 процента.
Так незаметно наступил вечер, нас никто не тревожил. Прошла ночь, наступило утро. Солдаты протопали, на физзарядку, умылись, позавтракали. В этот день развод был полковым. Под окном раздалось: «Равняйсь! Смирно! Равнение налево!»...
Старательное печатание строевого шага, короткий корректный стук в дверь. На пороге возник Вячеслав Васильевич:
— Товарищ капитан, батальон для следования на развод построен. Все люди налицо! Зампотех батальона майор... Удрученный свалившимся на него командованием, прекрасно отдающий себе отчет в том, что если он выведет батальон на полковой развод, то однозначно окажется без вины виноватым, Вячеслав Васильевич решил сделать вид, что ничего не произошло. По-человечески его понять можно и даже ему посочувствовать, но делать было нечего. Он являл собою незапятнанные пока еще 33,4 процента. Я занял предельно официальную позицию:
— Вячеслав Васильевич, я поручил вам командовать батальоном и даже объяснил причины этого. Идите, товарищ майор, и командуйте. [136]
Зампотех потоптался несколько секунд на месте, глубоко вздохнул, махнул рукой и вышел.
С улицы донесся его тенор: «Отставить равнение! В походную колонну».
Под окнами, в направлении плаца протопал родной батальон. Мы с Ливенским обменялись взглядами, и с удовлетворением я у него, а он у меня прочитали взаимно: «Зашли далеко, отступать некуда и не отступим!» Говорить было не о чем. Владимир Ильич нашел неожиданный выход: — Командир, давай в креста.
В углу моей комнатенки стоял неизвестно кем, когда и откуда принесенный небольшой столик на высоких ножках, покрытый толстым отшлифованным стеклом. Внимательный замполит майор Голубев в заботе о моем досуге достаточно давно положил в стоящий под койкой ящик комплект всевозможных настольных игр.
Досуга практически не было, на комплекте, что называется, не сидела муха, и вот совершенно неожиданно домино пригодилось. Поставили столик, сели друг против друга и старательно, демонстрируя азарт, принялись играть. Что там и как докладывал командиру полка Вячеслав Васильевич, покрыто мраком тайны: ни я, ни Ливенский его никогда об этом не спрашивали, а сам он никогда об этом не говорил. Но минут через 15 он ввалился в комнату без стука, взмокший и запыхавшийся:
— Товарищ капитан, вас вызывает командир полка!
— Доложите командиру полка, что я и начальник штаба находимся в непрерывном движении в том направлении, куда он нас послал, одновременно в ожидании, когда назад в строй поставит. Идите, товарищ майор!
— Товарищ капитан, Александр Иванович...
— Идите, товарищ майор!
Мы возобновили игру.
Минуты через три дверь без стука отворилась, на пороге возник начальник политотдела полка подполковник Кудинов. 345-й полк был полком отдельным, по этой причине ему полагался не обычный замполит, а начальник политотдела. Небольшой, щуплый внешне, но умный, властный, лично храбрый человек, Сергей Михайлович пользовался в полку высоким авторитетом. Мы встали. Сергей Михайлович внимательно осмотрел нас снизу вверх умными глазами, широко, хотя и несколько принужденно, улыбнулся и [137] заговорил:
— Ребята, или я чего-то не понял, или вы какой-то непонятный бунт затеяли? Командир полка вызывает — не идете. Зампотех ваш там какую-то чушь несет. Я позволю себе напомнить, что обстановка, что бы там в газетах ни писали, — боевая. Ничем хорошим такая позиция не кончится. Вы что, ничего не боитесь, что ли?
Мы, не сговариваясь, широко и радостно улыбнулись в ответ:
— Какой бунт, товарищ подполковник, причем здесь боевая обстановка. Командир полка вчера прилюдно нас обоих, офицеров Советской Армии, послал... э-э-э... как бы это помягче выразиться?.. Как послал — так и вернуть должен. Сидим вот, смиренно ждем, когда нас в строй поставят. А вообще, готовы выполнить любую задачу партии и правительства — никаких проблем.
— Вы оба прекрасно знаете, что командир горяч, но отходчив. Если бы вы сегодня стояли в строю, он бы вам слова не сказав, уверяю вас! Стоит ли из-за пустяка так обострять взаимоотношения?
— Это не такой пустяк, как вам кажется, — возразил я, — поэтому отношения обострять стоит.
— Вы что ж, полагаете, что командир полка придет сюда приносить вам свои извинения?
— По крайней мере, на это надеемся!
— Ну смотрите, я вас предупредил.
Сергей Михайлович еще несколько секунд пошевелил усами, поулыбался и удалился.
Мы опять взялись за креста. Домино, на мой взгляд, игра, по интеллектуальности стоящая на втором месте после перетягивания каната, и предаваться ей можно только от великого безделья, и то при соответствующем душевном расположении. В нашем случае домино было совершенно неуместно, оно дико диссонировало с нашим настроением. Мы оба его страстно ненавидели, но, выбрав эту форму изображения безмятежности, мы были обречены дотягивать ее до какого-то конца. И мы снова смешали кости. Но доиграть не удалось. Под окном мелькнула тень. Дверь стремительно распахнулась, и на пороге в образе разъяренного бизона возник Юрий Викторович Кузнецов. Гнев и бешенство душили его, слова и словосочетания, которые он выкрикивал, были чем-то сродни коротким автоматным [138] очередям:
— Вы!.. В военное время! Открытое демонстративное неповиновение... Под суд военного трибунала...
Я поднял столик и обрушил его на пол под ноги командиру полка. Стекляшки, ножки и доминушки брызнули в разные стороны. То ли ножкой, то ли крышкой командиру подходяще досталось по надкостнице правой ноги. Юрий Викторович сам по себе человек неплохой, я в этом неоднократно убеждался, но его холерический взрывной темперамент сплошь и рядом оказывал ему медвежьи услуги. Он мог взорваться на ровном месте. Он мог в запале сказать речь из 10 слов — 9 были матерными. Потом остывал, отходил, по некоторым признакам сожалел о содеянном, но поезд, как говорится, уже ушел. Репутация матерщинника, грубияна сложилась и закрепилась за Кузнецовым быстро. Эта репутация ему во многом мешала и осложняла жизнь, но поделать с собой он ничего не мог. Все в полку эту особенность командирского характера знали и старались выдержать напор, не забывая о чувстве собственного достоинства. Это было очень важно, ибо если человек гнулся безоговорочно и безропотно, такого Юрий Викторович, постоянно распаляя себя, мог топтать бесконечно долго. Всякое сопротивление, как это ни странно, действовало на него успокаивающе — сдерживающе. Вот и теперь, потирая ушибленную ногу, встретив неожиданное и предельно жесткое сопротивление, командир полка мгновенно сменил тон:
— Саня... Ильич! Мужики, вы что?.. Ну, погорячился, так нервы же!.. Знаете же, что я псих, что же вы так-то!
Такой ход, в ответ на столик, мгновенно сделал счет: 1:1. Мы с Ильичом почувствовали себя виноватыми.
— Эх, вы! Пошли!
Прихватив кепи, мы потопали вслед за прихрамывающим командиром полка.
— На трибуну! — приказал Кузнецов.
Вслед за командиром мы взобрались на трибуну. Кузнецов скомандовал: «Полк, смирно!» Полк замер.
— Я тут сгоряча комбата первого с начальником штаба послал... Так я беру свои слова обратно. Товарищ капитан, товарищ майор, становитесь в строй, командуйте батальоном!
— Есть, товарищ подполковник!
Мы пошли к себе на правый фланг, сопровождаемые добрыми улыбками стоящих в строю офицеров. Самой широкой облегченной улыбкой встретил нас много потерпевший за правду Вячеслав Васильевич. [139]
 
СлавяновичДата: Воскресенье, 24.07.2011, 00:02 | Сообщение # 13
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Апрельская операция

Жизнь и служба пошли дальше. В начале апреля командир полка вызвал своего заместителя подполковника П. С. Грачева, командира третьего батальона майора В. А. Востротина, меня и определил задачу: «Духи совсем обнаглели, скоро на голову сядут. Пора меры принимать. Но если мы опять машинами тарахтеть будем — ничего не получится. Поэтому попробуем по-другому их пощупать, по-тихому — пешочком. Операцию, — командир указал на карте район в трех километрах от пункта постоянной дислокации полка, — проведет третий батальон. Общее руководство операцией, Павел Сергеевич, на тебе. Ты, — палец командира нацелился мне в грудь, — подготовишь усиленную роту на броне, лично ее возглавишь, если у них что не так — обеспечишь отход. Операцию провести рано утром. Время на подготовку — сутки. Решение доложить через три часа».
Проработали, согласовали, доложили. Получили благословение. Востротинцы тщательно экипировались. Поотделенно и повзводно попрыгали зайчиком, чтоб не брякнуло нигде ничего, не звякнуло. Через сутки, в 4 часа утра третий батальон практически бесшумно ушел в район предполагаемой операции. В парке полка в колонне застыла третья парашютно-десантная рота с приданным ей минометным взводом, взводом АГС-17 и самоходно-артиллерийским взводом. Во главе всей этой организации — я. Говорят, что ждать и догонять — это хуже всего. Правильно говорят. Но ожидание тоже имеет свои оттенки. Ожидать на остановке автобус (в каком-нибудь мирном городе), чертыхаясь про себя и куря, — это одно ожидание. И совсем другое ожидание, когда ты сидишь во главе бронированного кулака, томишься неизвестностью и не знаешь, опустишь ли ты этот кулак на чью-нибудь [140] голову и если опустишь, то насколько удачно. Чья воля окажется крепче. Не расплещет ли твой кулак по пути. К месту действия своевременно и умно поставленные мины, не прогуляется ли по жидкой бортовой броне БТРов и БМД очередь крупнокалиберного пулемета.
Время тянулось мучительно медленно, разыгравшаяся фантазия подбрасывала все новые и новые варианты возможных действий и меры противодействия. Стояла чуткая предутренняя тишина, рассвет разгорался медленно и багрово. Становилось все светлее и светлее, тишина убаюкивала, и я уже было решил, что ничего не будет: погуляет Валерий Александрович и вернется.
Тишина взорвалась достаточно неожиданно. Ударили сразу десятки автоматов и пулеметов. Несколько раз ухнул гранатомет. В автоматную трескотню вплелось характерное буханье пулемета ДШК. Бой разгорался и ширился. Я вышел на связь с командиром полка, заикнулся было о том, что, похоже, пора! Командир огрызнулся; «Не суй нос, куда собака... До команды сидеть!»
Чем руководствовался командир, не знаю, но мне было ясно: «Пора!» Я знал по опыту и кожей чувствовал, что «Вперед!» последует вот-вот. — Заводи, — приказал я.
Машины взревели, окутались дымом и практически сразу в шлемофоне зазвучало: «Облава», я «Утес», «Облава», вперед!»
Колонна пролетела три километра на одном дыхании, врезалась в лабиринт кишлаков, довольно удачно крутнулась в нем и выскочила на берег неширокого,- метров 7-9, прямого, как стрела, канала с бетонированным руслом. Операторы вступили в бой первыми. Несколько раз ухнули орудия, густо застучали пулеметы. Агээсники открыли огонь прямо с брони своих бэтээров. Но это, честно говоря, было для очистки совести и порядка для!.. Бой уже практически прекратился. Афганские душманы — воины высокой пробы. Кроме всех других положительных качеств, им был присущ прагматизм. Зачем тягаться с броней, которая может размазать тебя по дувалу со всем твоим искусством? Услышав рев большого количества двигателей, они, ни секунды не мешкая, свернулись и отошли.
Две пары МИ-26 прошлись над головою, выпустили куда-то несколько НУРов, один вертолет уложил бомбу. Имею [141] сильное подозрение, что это все тоже было для очистки совести.
Вертолеты ушли, опять наступила относительная тишина, но смысл в ней был уже другой.
Под дувалом сидели и мрачно курили Грачев и Востротин. Метрах в десяти от них, широко раскинув руки, лежал солдат. Вместо правого глаза зияла черная дыра. Два солдата, пригнувшись, под руки волокли за БТР старшего лейтенанта Астахина. С каждым шагом голова Астахина противоестественно, широко моталась из стороны в сторону. Он был мертв.
Минут через пять солдаты вынесли тяжелораненого старшего лейтенанта Попова. Каски на Попове не было, прямо посредине коротко остриженной головы сантиметров на десять пролегала вскрывшая череп рана. Из раны торчали осколки кости, солома, еще какой-то мусор. Крови на ране почти не было, зато она какими-то импульсами текла изо рта.
Чуть позже принесли еще одного убитого, несколько раненых. Картина была типовая: как ни осторожно, аккуратно и грамотно 3-й батальон выходил в указанный район, его отследили и приняли соответствующие меры. Когда с мерами разведки батальон начал переправляться через канал, по нему ударили внезапно, сразу и с нескольких направлений. Выучка батальона Востротина всегда была предметом моей зависти.
Только ею, выучкой, можно было объяснить то обстоятельство, что в тяжелейшей ситуации батальон отделался тремя убитыми и семью ранеными. Смерть Астахина дала всем повод лишний раз порассуждать о судьбе.
Астахин свое в Афганистане отслужил честно и добросовестно. Награжден был орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу». Ему прибыла замена, он уже сдал должность, но подвернулась операция и взыграло ретивое:
— Мужики, я с вами на последнюю операцию схожу и домой, в Союз.
Востротин, узнав его решение, приказал: «Пусть не мается дурью и готовится к отъезду». Но Астахин так долго, страстно и аргументированно убеждал его, упирая на то, что он офицер и дал слово, что Востротин сдался:
— Черт с тобой, иди!
В момент, когда завязалась перестрелка, Астахин стоял [142] на берегу канала, возле какого-то старинного гидротехнического сооружения. Старинного потому, что весь бетон конструкции был вымыт и выветрен, остался только примитивно кованный, толщиной в руку, арматурный скелет. Пуля попала Астахину в правое плечо перпендикулярно телу. Больно, неприятно, но не смертельно. Находись он хотя бы метром дальше, так бы оно, наверное, и было. Но он стоял там, где стоял. Пуля сбила его с ног, он упал, ударившись левым виском об арматуру, тело соскользнуло в воду, и выловили его метрах в двухстах от того места, где он упал.
Смерть наступила от удара в висок. Ко всему, он еще и утонул. Двойной покойник с ранением в плечо. Со второй смертью можно было попробовать повоевать, но уж больно очевидна была первая. Сходил напоследок!..
Шурик Попов был у меня курсантом. Именно Шурик. Небольшого роста, всегда аккуратный, чистый, улыбчивый, великолепного сложения, прекрасный гимнаст и гиревик. Имя Шурик шло к нему, как ни к кому другому. Прибыл он по замене недели за 2-3 до операции. Она стала для него первой и последней, потому что через три дня старший лейтенант Александр Попов скончался в госпитале, не приходя в сознание. Это тихое утро поставило последние точки в жизни двух старших лейтенантов. Одного, безукоризненно провоевавшего 2,5 года и только однажды за это время легко раненного; и второго, который вообще повоевать не успел. Во всяком боевом эпизоде, как, впрочем, и во всякой войне, всегда бывает первый и последний убитый. Ничего тут не поделаешь — судьба.
Убитым все равно: часом позже, часом раньше угодить в морг, а вот раненых, а их было семеро, следовало срочно отправлять. И тут обозначила себя проблема, которую я в пылу завершения боя сразу не заметил. Колонна проскочила по колее вдоль канала и теперь стояла, лишенная маневра и оттого отчасти беспомощная. Слева, в считанных сантиметрах, мощные дувалы, справа — канал. В таких условиях развернуть машину на месте не сумеет самый искусный механик-водитель. Пятиться задним ходом полтора километра, которые мы успели проскочить вдоль канала, глупо, да и времени займет много. Вперед по карте канал простирался еще километра на три и терялся в гуще кишлаков, и, насколько хватало глаз, вдоль колеи тянулись дувалы. Где-то и как-то надо было разворачивать колонну. Прихватив с собой двух [143] автоматчиков и сапера, я пошел вперед вдоль канала в надежде найти слабенький дувал и поле за ним. Замысел был прост: ломаем или рвем дувал (это как получится), втягиваем колонну на поле и через тот же пролом выводим, только в обратном направлении. Метров через 250 удача блеснула зубами в ослепительной улыбке. Невысокий, метр двадцать — метр тридцать, дохленький дувальчик, а за ним большое, метров в сто в длину и до 70 метров в ширину, ровное поле. До этого поля и после этого поля дувалы мощные, высокие — с ними бы пришлось серьезно повозиться. Обрадовался я, обрадовался сапер, набежавшие его подчиненные даже рвать ничего не стали. Нашли здоровенную трещину, заправили ломы, качнули... расшатали, отвалили и сбросили в канал огромный кусок дувала, потом еще один. В считанные минуты проход на поле был готов. Командир роты протянул колонну, и первый БТР, рыча, вполз на поле. Но обрадовался я, как тут же выяснилось, рано. Кто-то умный, расчетливый, предусмотрительный походил, посмотрел и оценил здесь все до меня. Если разворачивать колонну, то только в этом месте. БТР рыкнул, переключая передачу, дернулся вперед, и грохнул взрыв. Я стоял от него метрах в десяти, на что-то там отвлекся и когда через несколько секунд снова начал нормально соображать, то обнаружил себя сидящим на грязном поле с сильной болью в обеих ногах ниже колена. Голенища сапог были в глубоких метинах от комьев глины. Я машинально провел по ним руками, отыскивая дыры от осколков. Но... дыр не было. Я встал. БТР словил мину внешней стороной гусеницы. У него отлетело три катка, до двух метров гусеницы. Я поискал глазами лежащих или сидящих потенциально убитых или раненых. Таковых не оказалось. Около БТРа стоял, глотая воздух, как глушеный карась, механик-водитель и какими-то неуверенно-печальными движениями размазывал кровь из разбитого носа. В люке БТРа очумело тряс головой в шлемофоне сержант. Я обошел БТР кругом. В ушах наплывающий и удаляющийся звон. Несколько секунд все окружающее, включая подорванный БТР, казалось мне трогательно милым. Потом это идиотское чувство прошло, а звон остался. Ни убитых, ни раненых. Контуженый механик-водитель с разбитым носом — все потери. Ошибка — моя, я обязан был послать саперов пощупать поле, но на радостях этого не сделал. Тем больше у меня оказалось оснований взреветь: «Саперы, мать вашу!..» [144] Саперы, впрочем, уже без всяких напоминаний перелопачивали поле. Выудили еще две «итальянки» — доложили: «Все!»
— Еще раз! Я здесь выставку-продажу подорванных БТРов организовывать не собираюсь, — приказал я.
Проверили еще раз — чисто. Подорванный БТР оттащили, колонна втянулась, развернулась, дальше пошли без приключений. Шурик умер, как я уже говорил, остальные раненые выжили.
 
СлавяновичДата: Воскресенье, 24.07.2011, 00:04 | Сообщение # 14
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Возвращение

Уже к вечеру этого дня пришлось расстаться с сапогами и перейти на ботинки. Надкостница обеих ног болела нестерпимо. Ситуация сложилась достаточно дурацкая. То, что в комьях глины, хвативших мне по обеим ногам, не оказалось ни одного куска металла — это, бесспорно, плюс. Ноги болели сильно — это явный минус. Обращаться к медицине вроде как неудобно, подумаешь — глиной по сапогам досталось.
Батальонный доктор Гера Бутько чем-то там потер, помазал — боль поутихла. В середине ночи боль снова усилилась. К утру на ногах появились удивительно болезненные шишкообразные образования, на правой — три, на левой — два. Тут я уже плюнул на щепетильность и пошел к начмеду полка. Начмед — капитан Александр Васильевич Сухоруков — доктор замечательный и человек очень хороший. Поэтому первое, что он сделал, взглянув на мои ноги, это обложил меня отборными медицинскими терминами, и все сплошь на латыни. После этого терапевтического мероприятия мы с ним поехали в госпиталь.
Госпитальные мужи вынесли вердикт: сильный ушиб надкостницы обеих ног, мазать тем-то, пить то-то. Я мазал и даже пил. Пил даже то, что врачи прописали мне чисто по-человечески. Но проклятые шишки не проходили, боль не отступала. Причем если с вечера шишки были на одних местах, то к утру они удивительным образом перемещались иногда до 10 сантиметров в сторону. Но это их перемещение никак не сказывалось на их болезненности. Во мне блуждала какая-то непонятная зараза. Врачи злились и смотрели на меня с подозрением: «Не есть ли я выдающийся шланг?» Я в свою очередь с подозрением смотрел на них: «Не есть ли [146] они шарлатаны от медицины?» Я продолжал исполнять служебные обязанности, ходил, что называется, на зубах, с облегчением расшнуровывая, где это только можно, ботинки до упора — ничего не помогало. В голове крутился рассказанный кем-то из госпитальных врачей анекдот: «Что такое геморрой? — Ну как тебе объяснить: представь себе, полная задница зубов и все болят».
Кончилось дело тем, что Сухоруков, втайне от меня, доложил командиру полка. Юрий Викторович зашел в медпункт в тот момент, когда доктора под мое непечатное бормотанье колдовали над моими ногами. Посмотрел и высказался в присущей ему манере: «Надо же, какой нежный! Схлопотал чуток по костям, и уже болезнь какую-то интеллигентную подцепил. С завтрашнего дня в отпуске, через месяц чтоб был здоров, как бык. Мне комбаты-задохлики не нужны!..»
Так я нежданно-негаданно оказался в отпуске. С моими ногами ничего не смог поделать ни Ферганский госпиталь, ни Рязанский. К тому же свежеприобретенными туфлями я умудрился набить небольшой пузырек на большом пальце левой ноги, который по простоте душевной замазал зеленкой, что, как выяснилось, оказалось решающим в определении диагноза.
Беглый взгляд на ноги и мгновенное заключение: лимфоденит, вот место проникновения инфекции.
— Какой к черту лимфоденит, я... Дальнейшие объяснения были бесполезны, на меня смотрели снисходительно-высокомерно: «Учишь тут, капитан, отцов!..»
Так я добрался до родного Новочеркасска. К тому времени я уже начал сильно сомневаться в том, что мне удастся выполнить приказ командира полка. И уже мысленно прикидывал, как мне придется лихо зашнуровываться и изображать перед Юрием Викторовичем бодрость тела и духа.
В Новочеркасске моя не сведущая в медицине мама крупно настрогала в ведро с кипятком алоэ, и я поочередно держал в нем ноги. Держал от безысходности и тоски, не веруя в какой-то положительный результат. Но — странное дело — после первой же припарки ставшая уже привычной боль уменьшилась. Я оживился и нарастил темп. Три дня я посвятил этому благородному занятию — сидеть на веранде, опуская поочередно ноги в ведро.
Результат превзошел ожидания: все исчезло и больше никогда не возвращалось. Привыкший спать, как сторожкий [147] пес, я, утратив ставшую уже было привычной боль, проспал кряду 14 часов, а когда проснулся, был действительно здоров, как бык. Что это было, я не знаю, если что-нибудь нервное — так я не нервный, а больше и грешить не на что.
Из этого отпуска запомнилось одно: когда приземлился на подмосковном аэродроме и после афганских голых скал и пустынь увидел русские березы, такое к горлу подкатило, что минут пять пришлось в сторонке делать вид, будто я что-то потерял.
В Афганистан я вернулся где-то в середине мая. К тому времени полк успел принять активное участие в проведении Панджшерской операции и, когда я, как говорят во флоте, вышел на палубу, выяснилось, что палубы нет. В мое отсутствие батальон разорвали: одна рота во главе с заместителем командира батальона находилась в Анаве и составляла резерв командира полка; другая под руководством начальника штаба, выполняя приказ о расширении зоны охраны аэродрома, обороняла опорный пункт под Махмудраками. Еще рота без взвода была придана третьему батальону. Взвод этой роты бессменно нес караульную службу в полку, на момент моего прибытия 17-е сутки не сменяясь.
— Признаться, я несколько растерялся. Мой батальон, мой боевой кулак, который я любовно растил и пестовал, безжалостно разогнули на пальцы, и пальцы те расшвыряли в разные стороны. На вопрос находящемуся на хозяйстве зам по тылу: «Это куда же мне в такой ситуации податься?» — получил честный ответ: «А черт его знает! Наверно, в Анаву. Там командир полка, там Грачев. Там третий батальон с твоей ротой, там твоя резервная рота».
Я так и сделал: экипировался надлежащим образом и подался на вертолетную площадку ловить попутный борт. Мне пообещали, что я взлечу примерно через час. Я принялся терпеливо ждать. Минут через 10 приземлился вертолет, из которого первым спрыгнул на землю Юрий Викторович Кузнецов. Я представился по случаю возвращения из отпуска.
— Здоров?
— Здоров!
— Молодец! А куда это ты, дружок, собрался? — спросил Кузнецов.
— В Анаву! [148]
— Не-е-т! Там бездельников без тебя хватает. Это что же, балду гонять и водку кушать?
— Какая водка, там две роты.
— Там у меня Пал Сергеевич и, судя по всему, не скоро выберется. Так что ты у меня, приятель, попашешь здесь заместителем командира полка. А балду — в другой раз и в другом месте. Разворачивай оглобли! И в полк — шагом марш!
— Товарищ подполковник, я ...
— Прекратить разговоры! Я сказал — шагом марш! У меня главная головная боль здесь.
Он был прав, Юрий Викторович. За те три недели, которые я исполнял обязанности заместителя, я морально устал. Людей в полку осталось катастрофически мало, а вводные сыпались, как из рога изобилия. Некем было менять: караул, наряд по столовой, по КПП. Солдаты и офицеры валились с ног от усталости и умудрялись засыпать стоя. Никакие окрики и понукания здесь помочь не могли, да и язык не поворачивался. Пришлось менять режим службы, наращивать дополнительное питание. Систематически прибывали бывшие раненые и больные, все из разных подразделений. Организовали сводные отделения и взводы и пристроили их к делу. Вышел из строя рефрижератор-продсклад. Деваться некуда: разогнали занимавшую рядом позиции афганскую зенитную батарею и оборудовали продсклад в их прохладной казарме. В батальоне материального обеспечения 108-й мотострелковой дивизии сгорел хлебозавод, развернули собственный, определив в хлебопеки вчерашних стрелков и даже одного механика-водителя, под руководством неуверенно чувствовавшего себя прапорщика. Хлебную проблему решили.
Всплыли еще десятки вопросов, связанные с несением гарнизонной службы, с выполнением санитарно-эпидемичес-ких мероприятий. Короче — это было то, что называется дурдом! Постепенно все более или менее утряслось. Из Анавы вернулись две мои роты. Я снова стал комбатом, но с возложением на меня обязанностей заместителя командира полка.
Вернулся командир полка и с ним разведрота и ряд других подразделений. Жизнь все более и более входила в привычное русло. Прокатилась волна приказов по армии, разносящих в пух и прах отдельных командиров частей за разгильдяйство, несобранность, слабую боевую подготовку подчиненных. [149] Приказы требовали повысить, подтянуть, добиться, достичь, ну, а чтобы всем было понятно и наглядно видно, как это делается, предписывали провести цикл показных занятий.
Проведение их командир полка возложил на меня, обосновав это примерно следующим образом:
— Ты восемь лет прослужил в училище, значит, методист! Учебная дырочка у тебя почти заросла, но кое-что осталось, и потом, ты у меня заместителем работаешь.
Я погряз в показных занятиях. Чего я только не показывал! Как спешиваться на ходу, как развертываться, как свертываться, как выносить раненых, как методически правильно штурмовать кишлак, разминировать минные поля.
Планы-конспекты я пек, как блины, командир полка утверждал их, не читая. Как правило, в течение суток, а то и менее, готовил то или иное занятие, и показывал, показывал, показывал...
Где-то в начале июня я, сидя за столом спиной к двери, корпел в своей комнатешке над очередным конспектом.
Дверь скрипнула и кто-то вошел. Не оборачиваясь, я пробурчал: «Выйди, и зайди, как положено!» За спиной раздалось:
— Ну, ты встречаешь командира полка!..
Я вскочил. Мою конуру почтил своим посещением Юрий Викторович. Это было неспроста — за этим что-то стояло. Судя по внешнему виду, командир полка был в великолепном расположении духа. Он чем-то напоминал счастливого кота, которому щедрая хозяйка отвалила чрезмерное количество сметаны, и только что не мурлыкал и не облизывался.
— Чем занимаешься?
— Конспекты готовлю.
— Бросай. Пошли ко мне.
Пошли — это значит по какому-то поводу пить. Пить мне было некогда, да и не хотелось. Я вежливо отказался: «Спасибо, но некогда, надо...»
Холерическая сущность Юрия Викторовича проявилась мгновенно. От ласкового кота не осталось и следа.
— Капитан, смирно! Приказываю: следовать за мной!
Это было что-то новое.
— Есть, товарищ подполковник!
В овеваемой кондиционером комнате командира, достаточно [150] просторной, был накрыт по афганским меркам просто роскошный стол. За этим столом уже сидели заместители командира полка, наиболее уважаемые начальники родов войск и служб. Сидели, перешептывались, переглядывались. Да оно и понятно, из праздников — первая среда на этой неделе.
Командир с таинственным видом занял место во главе стола. Встал начальник политотдела. Развернул лист бумаги и максимально торжественно, кося под Левитана, начал читать:
— Указом Президиума Верховного Совета СССР. За... командиру 345 ОПДП подполковнику Кузнецову Юрию Викторовичу присвоено звание Героя Советского Союза.
Все стало ясно. Командир сиял, наслаждаясь произведенным эффектом, обстановка за столом как-то сразу стала удивительно непринужденной. Вспоминали различные боевые эпизоды, вычленяя в них смешную сторону. Говорили тосты, поздравления. К хорошей закуске было много выпивки. И как-то все пили, не особенно хмелея. Где-то в полдвенадцатого начальник политотдела подполковник Кудинов произнес риторическую фразу:
— Мы здесь гудим, а полк-то о таком событии ничего не знает!
Чем сунул неслабую ложку дегтя в командирскую бочку меда. На такой черный прокол Юрий Викторович отреагировал мгновенно:
— Зам, иди строй полк!
Я воспротивился:
— Куда строить! Люди полтора часа как отбились. Завтра утром доведем.
На меня дружно обрушилось все застолье.
— Ты! Тебе Герой Советского Союза приказывает, а ты!
Юрий Викторович от возмущения временно утратил дар речи.
Я сдался и пошел строить полк.
По дороге меня обуревала досада. Я находился в состоянии подпития чуть выше среднего, и всегда был жестким противником любого управления войсками в таком состоянии. Но тут делать было нечего. Приказ командира полка, да еще Героя Советского Союза!
Я собрал вместе дежурного по полку и оперативного дежурного и поставил им задачу: «Спокойно, без всякого шума-гама [151] и объявления тревоги поднять все подразделения полка и без оружия построить их на плацу в линию ротных колонн, для доведения чрезвычайного сообщения. Включить все прожекторы».
Дежурные принялись за дело. Циркулярно оповестили все подразделения, но тут дело застопорилось. Солдаты, а особенно офицеры, были битые: «Раз среди ночи подымают, да еще для какого-то сообщения, это не зря! Прибежишь без оружия — скажут: дурак! беги назад!» Поэтому роты и взводы валом валили на плац полностью экипированные и вооруженные до зубов. Все мои увещевания, попытки дежурных объяснить, что оружие ни к чему, натолкнулись на стену непонимания. «Ночью подняли, как это я без родного огнемета в строй стану!»
Пока я строил, ровнял ощетинившийся сотнями стволов полк, рычал в ответ на недоуменные вопросы — тайну выдавать было нельзя, — я основательно проветрился. Продолжалась вся эта чехарда минут тридцать. За это же время в комнате у командира существенно добавили и несколько перешли, мягко выражаясь, известную грань. Что такое состояние «перепил»? Это когда выпил больше, чем мог, но меньше, чем хотел. Когда я пришел докладывать, все были хо-ро-ши, ну, хо-роши!
Кудинов попытался мне объяснить, что, пожалуй, я был прав и довести сообщение надо бы утром.
Я возмутился: «Полк построен, а теперь пусть кто-нибудь другой пойдет и скажет людям, что мы пошутили, что поставьте, ребята, оружие и ложитесь спать дальше. Спокойной ночи, малыши!»
Довод возымел действие. Командир полка и начальник политотдела отправились на плац, им было тяжело, но они мужественно проделали путь до трибуны и взобрались на нее.
Я подал команду: «Смирно!» Начальник политотдела полка Сергей Михайлович Кудинов, несмотря на щуплое телосложение, пить умел. Перебор проявлялся в нем несколько странным образом: четко произносимые им слова отделялись от его рта с интервалом в 3-4 секунды между ними. В таком темпе он взялся читать Указ. Пока он читал, Юрий Викторович молча стоял в углу трибуны, в глазах его блестели слезы, изредка он поясно кланялся. Полк понял и простил состояние командира и его заместителей. В свете прожекторов [152] лица офицеров и солдат были серьезны, сосредоточенны и торжественны! А еще в них была гордость за свой полк — полк нелегкой судьбы, дробимый волей начальства на части, но, как капельки ртути, стекавшийся и собиравшийся в один кулак. Полк, способный решать любые самые сложные задачи. И они правильно понимали, что в звании Героя, присвоенном командиру полка, материализовался их коллективный солдатский труд, их мужество, доблесть, воля, и гордились этим.
По завершении чтения Указа полк троекратно рявкнул: «Ура!» и прозвучал, как ни странно, этот боевой клич во всеполковом исполнении удивительно тепло и сердечно. Я к тому времени был как стеклышко и видел, слышал и чувствовал эту боевую массу. Да, полк приветствовал и поздравлял своего командира от всей души...
В занятиях прошло еще несколько дней. И вот однажды утром, 13 июня, ко мне обратился сержант с полкового узла связи: «Товарищ капитан, разрешите, я вам че скажу! Только шепотом, товарищ капитан!»
В другое время я ни за что не потерпел бы подобного рода обращения, но тут уж больно таинственно мерцал сержант глазом.
— Ну, давай!
— Товарищ капитан, вам досрочно присвоено воинское звание майора. Приказ от вчерашнего числа, у меня телеграмма. Но если командир узнает, что я вам довел без него, то ой-ей-ей! Поэтому вы: тсс!» — сержант приложил палец к губам.
Честно говоря, я ждал этого приказа. У меня даже список гостей был готов из 24 человек. Поэтому я заверил сержанта в том, что я его не продам, и подарил ему за весть 10 чеков.
Примерно через час меня вызвал командир полка. Торжественно довел мне приказ, вручил погоны, поздравил.
— Служу Советскому Союзу!
После торжественной части я перешел к бытовой:
— Необмытый майор — это не майор. Поэтому разрешите, товарищ подполковник, пригласить вас в 19 часов на торжественный акт производства.
— Не возражаю. А успеешь?
— Успею, не такие дела заваливал.
— Планируемое количество гостей? [153]
— 24-25 человек.
— Где?
— В баре.
— Ну, это ты брось! Таким количеством людей давиться в твоем баре — не-е-е-т. Договаривайся с артиллеристами.
— Есть, товарищ подполковник.
Свалив все текущие дела на первого заместителя, я занялся организационными вопросами. При батальонной бане был так называемый бар: комната размером примерно три на два с половиной метра. Оборудовали ее два солдата-литовца, и так, как это умеют делать литовцы: в углу декоративный, очень симпатичный каминчик, по стенам полки, уставленные великим множеством бутылок и банок с пестрыми этикетками. Где-то раздобыли старый уголковый диван, отремонтировали его. Посредине поставили столик с покушениями на моду. В потолке — окно. В баре приятно было посидеть часок после бани, и даже гнусное ферганское пиво «Пивоси», изредка доставляемое отпускниками, воспринималось в такой обстановке по-другому, с положительными эмоциями. В баре нормально садилось 8 человек, ненормально — 16. Я планировал поставить столы в сообщающемся с баром предбаннике и тем снять проблему, но командир решил иначе, и небезосновательно. Артиллеристы, пользуясь монополией на дефицитные в Афганистане ящики из-под боеприпасов, отгрохали себе, всем на зависть, штаб-общежитие, где на каждый артиллерийский нос приходилось 15 метров жилой площади. Поэтому я первым делом сходил к артиллеристам, зафиксировал свое почтение и выразил надежду и уверенность, что они не откажутся мне предоставить свои хоромы для проведения праздничного мероприятия.
Артиллеристы дружно меня поздравили и выразили единодушное согласие. Да и возражать-то глупо: на любой другой территории я б только командира дивизиона и начальника артиллерии пригласил, а здесь они все — хозяева, которым некуда деться, автоматически — все мои гости. Напитки, закуска, посуда — мои. От них-то всего и требуется — согнать столы в кучу. В 19 часов все было готово. Все гости прибыли. Не хватало одного: командира полка. Но без батьки подобного рода мероприятия начинать не принято, и все терпеливо ждали. Прошло минут 15. Я послал замкомбата:
— Владимир Иванович, ступайте разберитесь, в чем там дело?
Зам явился минут через пять:
— Командир полка беседует с генералом Мироновым, ну и под Героя — по маленькой. Сказал, скоро будет!
Прошло еще минут 15. Я уже собрался идти сам, когда появился солдат, ординарец командира: «Командир полка, генерал Миронов идут поздравить комбата!»
— Понятно!
В центре стола освободили два места. Сосредоточили туда лучшую водку. Пять, десять, пятнадцать, семнадцать минут. На восемнадцатой минуте в артштаб-общагу ворвался разъяренный командир полка.
Шум, гам, мат — ничего не понятно! Через несколько минут картина более-менее прояснилась. А более подробно мне ее изложил солдат — заведующий баней. Дело было так. Вознамерившись поздравить меня с присвоением досрочного звания, командир 108-й мотострелковой дивизии генерал-майор В.И.Миронов в сопровождении командира полка направился к месту проведения церемонии. Что там у командира заклинило, я не знаю, но он повел генерала в баню. Солдат, зав. баней, находился на месте, но, разглядев в свете фонарей шествующих в его сторону высоких гостей и зная нрав командира полка, предпочел запереться в бане изнутри. Продолжая начатый ранее разговор, генерал и подполковник подошли к двери, и Юрий Викторович дернул за ручку. Дверь не открывалась. Пораженный таким наглейшим негостеприимством, очень похожим на откровенное издевательское хамство, Юрий Викторович мгновенно вскипел. Он обрушил на дверь град ударов. Дверь была сработана на совесть и осталась невозмутимо запертой. Пока Юрий Викторович прикидывал, что бы это значило, вскипел генерал, речь его была короткой, но сильной. Примерный смысл ее был таков: «В гробу я видел ваше десантное гостеприимство, пригласили — и встретили запертой дверью, ноги моей в этом рассаднике хамов отныне и до веку не будет!» После чего резко повернулся, скорым шагом дошел до уазика, сел в него, не прощаясь, и умчался по взлетке в сторону дивизии.
Попытки обескураженного Юрия Викторовича как-то сгладить инцидент успеха не имели. Когда машина комдива окончательно растаяла во мраке, Юрий Викторович, надо думать, вспомнил, что сам же изменил место встречи. И то, что произошло, следовательно, целиком лежало на его совести. [155]
Но — устав, пункт первый: командир всегда прав. Пункт второй: если командир неправ — читай пункт первый. И вот уже командир- в штабе артиллеристов, и вот уже на наши мнимо негостеприимные головы обрушился шквал зело нелестных эпитетов.
Когда ситуация более или менее прояснилась, в штабе на какое-то время остались самые стойкие, самые идеологически выдержанные, сумевшие сохранить невозмутимость индейцев офицеры. Основной массе вдруг срочно что-то понадобилось на улице и они, икая от сдерживаемого, душившего их смеха, неприлично поспешно удалились.
Мало-помалу командир успокоился, перестал косить на меня огненным глазом и даже в конце концов сказал весьма прочувствованную речь о том, что из любого учебного недоделка можно при желании сделать человека. К концу вечера инцидент полностью был исчерпан.
Что командир полка объяснял комдиву, не знаю, но, по-видимому, объяснил успешно, потому что генерал Миронов через некоторое время снова появился в полку.
Во второй половине июня — начале июля я с батальоном провел еще несколько малозначимых как по результатам, так и по потерям операций. Упоминания заслуживает только одна из них. Как было сказано выше, еще в мае во исполнение решения по расширению зоны охраны аэродрома третью роту с подразделениями усиления выдвинули под Махмудраки. Общее руководство группировкой возложили на майора В. И. Ливенского. Рота оборудовала опорный пункт, в котором и провела благополучно полтора месяца, воюя с то ли случайно забредающими, то ли специально загоняемыми на минные поля ослами.
Эта рота была лучшей в батальоне: самой сплоченной, самой сколоченной, самой боевой. Выслушав в очередной раз «по радио» преисполненный досады доклад Владимира Ильича, я вновь и вновь обращался к командиру полка с просьбой о снятии роты с «ослиной позиции». Вновь и вновь с той или иной степенью категоричности получал отказ и вновь обращался. Наконец, как говорится, наша молитва до Бога дошла: где-то в самом начале июля командир полка поставил задачу: «Собирайся, поедешь снимать свою любимую роту, решение доложить!»
Решение у меня уже давно готово, и на следующее утро я выступил в поход во главе усиленной парашютно-десантной [156] роты. Ливенского известили и к установленному сроку должен был ждать во главе построенной и готовой к движению колонны. К тому времени доклады его носили пессимистический характер. Стояла несусветная жара, трусы, майки и носки истлевали в считанные дни. По каким-то там причинам около трех недель в полк не завозили белье. Не было белья в полку, не было в батальоне, не было у Ливенского. Владимир Ильич докладывал, что солдаты несут службу по форме раз: трусы, каска, пистолет, с вариациями, например: резинка от трусов, та же каска, бронежилет на голое тело, автомат.
Скрупулезного, глубоко уважающего военную форму майора Ливенского от этих вынужденных нововведений тошнило — рота дозрела по всем статьям.
Был разгар лета и разгар минной войны. Практически каждый день поступали сведения о подорвавшихся машинах, БТРах, людях, ослах. Нарастающим итогом шли телеграммы, в категорической форме требующие при любых перемещениях войск выбирать маршруты вне дорог.
Туда мы прошли красиво. Маршрут был километров на пять подлиннее, но практически ни разу ни на одну дорогу мы не вышли и как результат — ни одного подрыва. Впереди на двух танковых тягачах шли саперы. Когда до места встречи оставалось метров семьсот, саперы проложили маршрут по склону пологого холма. Подножие холма огибала широкая разбитая дорога, за нею находился кишлак. Через 10 минут мы встретились с Ливенским. Еще минут 10 ушло на перестроение двух колонн в единую.
Наблюдатели доложили, что все кругом спокойно. Кроме того, несмотря на утро, было уже очень жарко. Я дал команду:
— Людей на броню. Доложить готовность к движению.
— Готов!
— Готов!
— Готов! — зафиксировал шлемофон.
— Вперед!
Тягачи, а вслед за ними вся колонна, втянулись в только что проложенную колею, считая ее безопасной. Подошли к холму. По склону прошли два танковых тягача, саперный БТР. Четвертым прошел я, пятым — начальник штаба.
Шестой шла машина командира третьей роты. Я практически закончил огибать холм, по границе пыли показалась [157] машина начальника штаба. В это время за холмом тяжко и мощно грохнул взрыв, подняв в воздух столб пыли и дыма.
— Стой! К бою!
Но боя не случилось. То ли смерть таилась на склоне холма с незапамятных времен, то ли за те считанные минуты, когда я перестраивал колонны, «умельцы» из ближайшего кишлака успели заложить в колею фугас — так и осталось не выясненным. Но... шестая машина взорвалась. Именно в шестой машине один из солдат себя скверно чувствовал. Попросил разрешения остаться в машине и остался слева сзади на месте старшего стрелка. Фугас тоже рванул слева сзади — прямо под его сиденьем. Результат — сидевший на броне командир роты старший лейтенант В. М. Пинчук и командирское отделение расшвыряны взрывом в разные стороны. Разлетаясь, они, по словам наблюдавшего подрыв начальника штаба, несмотря на взрывную очумелость, не забыли передернуть затворные рамы, и, шлепнувшись куда и на что Бог послал, откатились от места падения в сторону и изготовились к стрельбе. Это класс: синяки и шишки будем считать потом, но сначала будет бой, и те, кто из него выйдет, почешут ушибленные места. Так должно поступать солдату. Механик-водитель получил сильную контузию, но не одного ранения, а солдат-парень был в каске... Осталась каска, в ней голова, а от головы ниже — какие-то окровавленные ремешки и ошметки. Тела не было...
Останки солдата собрали в плащ-палатку. Подорванную, не подлежащую восстановлению машину взяли на крюк, место за рычагами занял один из сержантов. Саперы проверили дорогу. Мы выбрались из проклятой колеи и запустились опять по бездорожью. Это была моя последняя операция в Афганистане.
10 июля полк трогательно и тепло простился со своими «академиками». В разные академии уезжало нас много — одиннадцать человек.
Вечером было застолье. Все шло хорошо. На огонек к нам забрел старшина саперной роты, глубокоуважаемый всеми в полку старший прапорщик лет сорока пяти. Это был, как говорят, и швец и жнец и на дуде игрец. Он знал и умел все и вся. При всем том, как всякий нормальный русский Левша, грешил поклонением зеленому змию, а тут такой случай — старшина зашел уже будучи порядочно «ужаленным». [158]
Его тепло и сердечно приветствовали, посадили за стол. Налили полкружки спирта, полкружки воды. Кому-то в последний момент пришла мысль подшутить: старшине дали сначала воду, а потом спирт.
Расчет был на то, что находящийся в подпитии старший прапорщик не разберется, запив воду спиртом, задохнется и... ха-ха-ха...
Он степенно выпил воду, отер усы и столь же степенно, не дрогнув ни одной жилкой, запил спиртом. Вежливо потыкал вилкой во что-то там... Обвел нас спокойным, презрительным взглядом. Старшина продемонстрировал нам свое явное моральное превосходство. «Ха-ха-ха» не получилось. Мы все почувствовали себя скотами. Спасибо, хватило ума в самой теплой, задушевной, искренней форме принести свои извинения. Дед смилостивился: «Ладно, прощаю, что с вас возьмешь, молодо — зелено!»
Назавтра самолет взял курс на Фергану. Последний раз мелькнула под крылом паутина дувалов, тесно сбежавшиеся в кучу дома кишлаков, построенных по принципу: мой дом — моя крепость и мой кишлак — тоже моя крепость. Все это сделалось сначала маленьким, потом вообще исчезло. Под крылом самолета поплыли горы, горы, горы...
Мы тесно сидели в гермокабине и теоретически должны были радоваться, но радости почему-то не было. Лица у всех были мрачны, самоуглубленны. Каждый думал о своем. Все попытки завязать разговор висли в воздухе. Так он и запомнился, этот перелет — необъяснимой тягостной тоской, непонятной неудовлетворенностью, выражением лиц, таких же сухих и суровых, как проплывающие под нами горы.
В Фергане мы с неделю еще рассчитывались с полком. Ни писем, ни телеграмм я домой не писал — смысла не видел: вот-вот прилечу. А зря, как выяснилось чуть позже. Афганистан еще раз напомнил о себе неожиданно и жестоко. О чем думал полковой писарь, печатая приказ, — Бог весть! Я не думаю, что в его действиях был какой-то злой умысел. Короче, как бы там ни было, но в приказе вместо «убывшего командира батальона майора А. И. Лебедя» оказалась фраза «вместо погибшего» и далее по тексту. Командир полка, по-видимому, подмахнул приказ не глядя. Услужливый, когда не надо, «солдатский телеграф» неведомыми путями, но очень быстро донес эту фразу до далекой Рязани.
Услужливый дурак опасней врага — это давно известно. [159]
Нашелся такой и в Рязанском училище, довел это известие до моей жены. Она не поверила. У нее на руках были дети: десяти, восьми и трех лет, и она не могла в такое поверить. Деньги по аттестату, высланному мною в первый же день прибытия в Баграм в ноябре, она начала получать только в марте следующего года. Мне писала, что все хорошо, денег хватает, все сыты, а сама жила на 60 рублей — ставку копировщицы. И теперь она внутренне сжалась и стала ждать официального сообщения.
Мой бывший командир батальона полковник Владимир Иванович Степанов, человек прекрасных душевных качеств, которому тоже была известна эта информация, ходил кругами в растерянности: с одной стороны, убит (не где-нибудь, в приказе написано!) и надо подойти, помочь, сообщить; с другой стороны, приветливая, улыбчивая женщина гуляет с детьми, ходит в магазин — и как нанести такой удар?.. И тут вместо официального сообщения явился я: живой, здоровый, слегка возбужденный проводами и предстоящими перспективами. Явился, чтобы застать свою жену поседевшей в тридцать лет. Дорогого она стоит, скорлупа неистовой веры в хорошее, маска мнимой беспечности и безмятежности. Как радовался Владимир Иванович! Я даже не берусь сказать, кто за кого больше был рад: он за меня, что я жив, или я за него, что он почти три недели проносил в себе этот тягостный булыжник и не обрушил его на мать троих детей. Ему она могла бы и поверить...
Авторитетный он человек, Владимир Иванович! Как бы там ни было, я вернулся. Несколько позднее выяснилось: не вернулись почти четырнадцать тысяч. Но вернулся я другим человеком. И те, кому суждено было вернуться, тоже пришли другими. Не может бесследно пройти калейдоскопический переход: от мира к войне и обратно. Так уж устроен человек. Переход, измеряемый двумя часами полета. Нормальное человеческое состояние — мир: улыбающиеся женщины, смеющиеся дети, торгующие магазины, никуда не спешащие, ничего не боящиеся мужчины. Два часа — и пылающие машины, обугленные трупы, внутренности на дувалах, голова в каске — все, что осталось от чьего-то сына, брата, внука... Два часа и опять: «Травка зеленеет, солнышко блестит». Жизнь прекрасна и удивительна. Нет, не в двух часах здесь дело — это заблуждение.
В природе нет резкого перехода от тьмы к свету, зато [160] есть сумерки... сумеречное состояние души. Войну нельзя стереть из памяти, от нее нельзя убежать и даже улететь. Можно в мирной обстановке лицедействовать как угодно, удачно надевать любые маски. Война делает всех неприлично голыми. Сущность каждого в три дня выкладывается на ладонь судьбы, на всеобщее обозрение: либо ты мужчина и воин, либо мужские признаки достались тебе по недоразумению. Война задевает и калечит психику в разной степени всем без исключения. Она заставляет и обязывает вглядываться в окружающий мир через какую-то новую, доселе неведомую призму. Она делает нервные окончания болезненно чуткими. Все становится на свои места, без примеси и прикрас: подлость — подлостью, трусость — трусостью. Никакими высокими, красивыми, зелеными заборами не заслониться от этого внезапного озарения.
Мы принесли Афганистан с собой — в душах, сердцах, в памяти, в навыках, в чем угодно и на всех уровнях. Эта бездарная политическая авантюра, эта попытка экспорта не доказавшей своей состоятельности революции обозначила начало конца. Бюрократическое, насквозь гнилое изнутри, государство не приняло никаких серьезных мер к социальной адаптации вернувшихся с войны и тем усугубило положение. В иных городах и весях чиновный люд, оттопырив губешку и придерживая сытенькое пузцо, сановно отдуваясь, фарисейски начал разглагольствовать: «Мы вас в Афганистан не посылали!»
Дорогая она, глупость высокомерия. Ох, дорогая! Бумеранг, он на то и бумеранг, и возвращается к тому, кто его послал. Начало рушиться и валиться все и вся. Вспомним: еще советские войска дрались в Афганистане, а в 1986 году полыхнула Алма-Ата, потом Карабах, Фергана, Грузия, Таджикистан, и... пошло, и поехало. Количество убитых на территории Советского Союза давно превысило количество погибших на афганской земле, количество раненых — тоже. Никто не знает точного количества беженцев. Никто не знает количества с треском переломанных на чьем-то жестоком колене, прямо посредине и прямо пополам судеб.
Чиновник должен служить государству, а не государство — чиновнику. Эту очевидную истину не видели раньше — не видят и теперь, и это объяснимо. Страной правят те же люди, с вполне сложившейся сущностью, мировоззрением, методологией. Они просто сменили партбилеты на демократические [161] знамена. И это надо понять, и до этого надо дойти. Это неизбежно, иначе ничего не изменится и будет только хуже. Так что те, кто говорят: «Прощай, Афганистан», беспочвенно горячатся. Не получится... прощай! Они, афганцы, и производная от них — турки-месхетинцы, армяне, азербайджанцы, таджики, русские на внезапно ставших заграничными территориях — всегда будут с нами.
 
СлавяновичДата: Воскресенье, 24.07.2011, 00:06 | Сообщение # 15
Группа: Модераторы
Сообщений: 139
Статус: в самоходе
Академия

Нарофоминск. Учебный центр военной академии имени М.В.Фрунзе. Конец июля 1982 года. Со всех городов и весей, со всех концов необъятной нашей страны стекаются сюда офицеры-мотострелки, десантники, разведчики, пограничники звена начальник штаба — командир батальона — замкомандира полка, успехами в службе завоевавшие право продолжать свое военное образование в академии. Стекаются, чтобы сдать экзамены. Конкурс невелик — 1,5 — 2 человека на место, но кто знает, в какой половине ты в конце концов окажешься.
К установленному сроку прибыли туда и мы. Мотострелкам было сложнее. Их много, они плохо знали друг друга. У них — конкуренция. Нам проще, в ВДВ. Все друг друга знают. Есть, правда, несколько не до конца ясных фигур из десантно-штурмовых бригад, но мы все твердо уверены — подлецов среди нас нет. Партийный билет никто не украдет. За рассказ анекдота с политическим душком никто «не заложит». Большинство уже или прошедшие Афганистан, или непосредственно из Афганистана. Отношения с первых часов и дней сложились теплые и дружеские. Девиз — пусть победит сильнейший. Экзамены сдают две десантные группы. Командир одной из них — я. Командиром я стал как-то очень просто и буднично.
Когда прибыл и представился будущему тактическому руководителю группы полковнику Алексею Петровичу Лушникову, он пожал мне руку и, не выпуская ее, сказал: «Вот и командир группы пришел». Чем уж при этом он руководствовался — неведомо, я с ним до этой минуты никогда ранее знаком не был. Командир так командир:
— Есть! Распорядок щадящий. 4 — 5 дней подготовки — экзамен, [163] и так далее. Но тяготят не экзамены, тяготит атмосфера. Она насквозь пропитана унижением. Создалось впечатление, что такая атмосфера складывалась годами. Ты комбат — у тебя за спиной 13 лет службы. Ты отвечал за ход и исход боевых операций, за жизнь людей. Ты привык уважать себя и привык, что тебя уважают. И вдруг, о чудо, ты снова ощущаешь себя молодым и вислоухим щенком, попавшим в средней паршивости учебку к скверному сержанту. Переход из одного качества в другое слишком резок — не все выдерживают. Каждый день с утра — уборка территории: задача собрать окурки, бумажки. А метлы, а грабли? «С метлами и дурак уберет. Вы вот так, ручками, ручками».
Нарезали и навязали себе метел, закупили в магазине грабли. Убираем территорию цивилизованно. Это мы — десантники. В пехоте до таких высот не поднялись — убирают руками. Или надо: «скосить вот тот лужок — это вам задача на группу, времени — до утра!»
— А косы?
— Ну, с косами и дурак...
Кос в хозмаге нет. Господа героические афганские комбаты, на колодках которых боевые ордена, с помощью перочинных ножей строгают себе деревянные сабли, злобно пересмеиваясь на тему: «Спасибо, хоть детство вспомним!» К установленному сроку лужок выкошен. Выкошен не очень ровно, даже можно сказать, совсем не ровно, но выкошен. А кто отдает команды? Как правило, каптер ефрейтор с лоснящейся от безделия физиономией, в лучшем случае — прапорщик. Разницы никакой. Они одинаково беспредельно наглы, потому что оба знают — достаточно им доложить начальнику факультета: «Вот тот, товарищ майор, не желают-с!» — и майор замарширует в родной полк для продолжения дальнейшей службы с соответствующей сопроводиловкой. Там. не будет написано, что майор, не без основания считая себя офицером, счел ниже своего достоинства собирать окурки. Нет! Там напишут: неуживчив, болезненно реагирует на замечания, подчиняться не умеет и не желает. Ну, а если не умеет подчиняться, то как же сможет командовать? Вывод один — зелен и незрел. Воспитывайте. Все как в старом академическом анекдоте. Из обращения ефрейтора к командиру группы: «Товарищ майор, мне для рытья канавы нужны пять человек. Желательно из комбатов, они потолковей». Чтобы не унижаться, в короткие сроки обрастаем [164] хозяйством: косами, метлами, совками, топорами, пилами, рубанками. Нас так просто не возьмешь: мы — ВДВ!
Экзамены идут своим чередом. При их сдаче следует неукоснительно придерживаться двух принципов: 1. Никогда, ни при каких обстоятельствах не говори «не знаю». Думай, крути, мычи, сочини фантастическую тактико-техническую характеристику танка — посмеются, но тройку поставят. Не знаю — это смертельно! Не знаю — расценивается как свидетельство полного безволия. Второй принцип — не попадись со шпаргалкой. Это расценивается как признак глубочайшей непорядочности. В обоих случаях при нарушении первого или второго принципа вывод краткий и жесткий: «Гуляй, парень!»
Можно пойти гулять и по другой причине — если пропала какая-нибудь секретная книжка. Тогда «гуляют» трое: командир группы, секретчик и непосредственно утративший. Реально секретного, как правило, в той книжке ничего нет. Ее просто забыли своевременно рассекретить или не успели. Но это неважно. Гриф стоял — все, гуляйте, ребята! Это из разряда причин косвенных, а так все нормально — сдаем. После каждого экзамена отпадают по 2 — 3 человека. Расстаемся дружески, без обид. Обижаться не на что. Как со стороны преподавателей — трудно сказать, относительно друг друга — подлости ни грамма.
Из пяти экзаменов мне запомнились два: по технике и вооружению и по иностранному языку. Какой-то умник сосчитал, что при подготовке к экзамену по технике необходимо запомнить 18,5 тысячи цифр.
Афганистан как-то к систематическим занятиям не предрасполагал, впрочем, и другие места службы тоже. Поэтому запоминать эти цифры пришлось в отведенное для подготовки к экзаменам время. В голове у всех образовалась дикая каша, исключительно из-за того, что большинство цифр относилось к танкам, «бэтээрам», «бээмпэ» и другой «пехотной» технике. Ну, придавались мне систематически в Афганистане то танковый взвод, то танковая рота. Я им задачи ставил, они их выполняли, на минах рвались. Чтобы дурацкую невыполнимую задачу не поставить, знал я в части касающейся необходимые характеристики оружия. Но зачем мне было вникать в то, как там устроены двигатель и подвеска? И тут на тебе — досталась мне «гитара» танка Т-62. Я в процессе подготовки к экзамену так до этой «гитары» и не [165] добрался. Спасибо, кто-то предусмотрительный на этой самой «гитаре» в укромном месте карандашиком четко написал, что оно такое и для чего предназначено. Немного импровизации, и в результате игра на «гитаре», которую я никогда в глаза не видел, была оценена 4 баллами. Как говорится: «Вы играете на скрипке?» — «Не знаю, не пробовал». С английским еще смешнее получилось. В день, непосредственно предшествовавший экзамену, преподаватель на примере одного из билетов очень детально объяснил, как надлежит отвечать. Сидя за первым столом, я все внимательно выслушал и назавтра достал именно этот билет.
Сдачу экзаменов наша группа закончила самой первой. Остальной курс должен был сдавать еще в течение двух дней. Мы было губешку раскатали: неплохо было бы после такого напряжения вперемежку с унижением и... расслабиться, но социальная справедливость восторжествовала и в данном случае. Раз вы такие пятерочники, вот вам хранилище размером 96x18 метров и куча шифера, и пока остальной трудовой люд на экзаменах мается — давайте-ка крышу ... быстро и красиво...
Работа закипела. Соседнее хранилище перекрывали очники. У нас категория капитан — майор, у них — майор подполковник. Лестницу для работы, большую и прочную, сколотили мы. Подполковники по бедности были вынуждены карабкаться на крышу по какому-то корявому дереву. Им это быстро надоело. Они пришли и повели речи о том, что коль они постарше, поопытнее и должности занимают посолиднее, то лестница должна по праву принадлежать им! На что я им объяснил, что пока мы сидим на соседних крышах — опыт и возраст здесь ни при чем — мы все равны.
Один подполковник попытался решить проблему до слез просто. Взял лестницу и поволок к своему хранилищу. Группа-то — десантная. Сразу четверо легко и непринужденно спрыгнули с крыши и восстановили статус-кво. Исключительно в парламентских выражениях объяснив «гостям», что красть столь нахальным образом чужие, трудом и потом изготовленные лестницы — грешно!
Потом кто-то умный философски заметил: — То, что мы в данный момент сидим на крышах, — явление временное, а то, что мы офицеры, — это навсегда! Может, из этого исходить будем?
Все расхохотались, и конфликт был исчерпан. Лестница, [166] оказывается, при здравом подходе делилась на два хранилища. Это была последняя «дембельная» работа людей в офицерской форме, которые перестали быть абитуриентами, но еще не стали слушателями: приказа не было.
Далее, на протяжении трех лет учебы никому уже не приходилось собирать окурки, рыть канавы, что-нибудь косить или красить. Я до сих пор с уверенностью не могу сказать, что есть вот эта месячная полоса унижений: специально спланированное звено системы? Ежегодно спонтанно возникающая попытка использовать попавших в новое специфическое положение, жаждущих поступить и через это достаточно бесправных и беззащитных людей? А может быть, просто дурь старшин и подчиненных им каптеров при попустительстве вышестоящего начальства? Ведь те же прапорщики и ефрейторы со слушателями себя вели совершенно по-иному. Твердо уверен в одном: что бы за этим ни стояло — это недопустимо. Должна быть беспощадно уничтожена любая возможность кому бы то ни было подобным образом унижать достоинство офицеров. При этом в самом труде ничего зазорного нет. Дело в подаче этого труда. В самой основе своей поразительно оскорбительной и унизительной. Офицер должен оставаться офицером всегда. Офицер, подрабатывающий на охране всевозможных коммерческих ларьков, на разгрузке вагонов, перекрывающий крыши, хочет он этого или не хочет — перестает быть офицером. Если кому-то кажется, что можно безболезненно на месячишко окунуть офицера в дерьмо, а потом вытащить, и ничего, перышки почистит и... дальше!.. тот глубоко ошибается. Подобного рода действиями наносится колоссальный моральный ущерб офицерскому достоинству. Офицер, копающий окоп, — да! Офицер, тянущий вместе с солдатами пушку, — да! Да что тут перечислять. Любой, самый тяжкий солдатский труд — он в основе своей благороден. Но окурки, но унизительная косьба палками — какой мерой можно измерить ущерб, нанесенный достоинству, самолюбию и чести? Где и на каких этапах дальнейшей службы сработает эта мина замедленного действия? Не это ли один из источников нетерпимого хамства, чванства, высокомерия со стороны старших по отношению к младшим? Кто знает, не сводит ли бывший капитан (ныне генерал-майор) поздние счеты с тогдашним наглым ефрейтором.
Человеческое достоинство теоретически должно быть у [167] каждого. А практически, увы, может и не быть. Но офицерское достоинство — категория особая. Оно предполагает обязательное наличие достоинства человеческого. И должно быть минимум на порядок выше его. Тогда держава может спать спокойно.
Едва мы слезли с крыши, как нас построили, зачитали приказ, что все мы слушатели. Было дано пять дней на устройство личных дел и велено было прибыть 31 августа к 10.00.
Народ устремился устраиваться в общежитие. 31 августа в 10 часов курс был построен в коридоре на 7-м этаже академии. Старшина пошел докладывать. Появился седой, простоватого вида полковник и скомандовал: «Вольно!» Представился: «Я — ваш начальник курса. Фамилия моя, как у последнего русского царя, — Романов. Зовут, как Суворова, — Александр Васильевич».
И назавтра мы начали учиться. Сразу надо сказать, что за простоватой внешностью полковника Романова скрывалась глубокая мудрость, знание тонкостей дела и психологии людей. Он руководил курсом уверенно, строго и жестко, но никто на него не обижался, потому что был он прежде всего справедлив. Умел найти выход из любой сложной конфликтной ситуации. Такие на первых порах возникали часто.
«Папа» Романов умудрялся всегда исключительно вовремя смягчить обстановку улыбкой, к месту сказанным острым словом, был вездесущ всезнающ. Появлялся всегда там, где его не ждали. Был методичен и скрупулезен, как немец. Любил большой военный порядок и умел привить к нему вкус нам. В то же время не был мелочно придирчив. Курс в его руках действовал как хорошо отлаженные часы. На мой (да и не только на мой) взгляд, Александр Васильевич был образцом офицера-воспитателя.
Если «папа» брался кого-то ругать, а без дела он никого не ругал, то делал это безо всякого хамства и мата, исключительно литературно и вежливо. Но при этом он с такой едва уловимой ехидцей изображал в лицах все действующие стороны конфликта (и кто, и что, и чем при этом думал), что все единодушно сходились во мнении: на язык «папе» желательно не попадаться, и лучше бы он просто отматерил, чем стоять и слушать, что о тебе думают твои 10-12-летние дети и как в свете твоих деяний выглядит твоя очень взрослая жена. [168]
Ко всему еще Александр Васильевич был большой дипломат, благодаря чему нас совершенно не доставали никакие политорганы. Жили и учились, что называется, как у Христа за пазухой. Все мы, выпускники Александра Васильевича Романова, помним, любим его и благодарны ему за то, что он в нас вложил. А главное среди этого — всегда, везде, как бы высоко ни вознесла тебя судьба или низко ни опустила, оставайся человеком и никогда ни на какие блага не разменивай честь.
Вначале, как и всегда, учебный процесс разворачивался тяжело. Были тому объективные и субъективные причины. Главной среди объективных причин, на мой взгляд, являлась следующая. Академия была основана в 1918 году, в эпоху царствования кавалерии, матушки пехоты и довольно-таки допотопной артиллерии. Танковые войска и авиация были в эмбрионном состоянии. О ракетных, космических, воздушно-десантных войсках никто и не помышлял. Шло время, создавались новые рода и виды Вооруженных Сил, совершенствовались и переходили в другое качественное состояние тактика, оперативное искусство, стратегия; а три года обучения оставались неизменными.
Существенные изменения проходили внутри этой трехлетней программы обучения. Военное искусство, которое в период становления академии изучали очень детально, с прилежным изображением схем взятия Ганнибалом Карфагена, вынуждено было потесниться. Росло количество новых предметов, с ним количество кафедр, создавалась новая учебно-материальная база, но всегда академии были присущи два больших порока: не было оптимизации соотношения изучаемых дисциплин и систематическое, порой достаточно значительное отставание учебных программ от реальной жизни войск. Подчеркиваю, это только на мой взгляд.
Оптимизировать соотношение дисциплин нельзя было по простейшей причине. Реально это могла сделать только компьютерная система, но ее не было. Я не уверен, что она есть сейчас! Поэтому программу определял начальник академии.
Боже меня упаси сказать что-либо хулительное в адрес всех ушедших и ныне здравствующих начальников академии. Последнее это дело — швырять камни и грязь в спину оставивших свой пост и яркий след в жизни заслуженных генералов. Но здесь надо видеть объективную сторону. Каждый [169] начальник академии — прежде всего человек, и ему присуши определенные симпатии и антипатии. Один уповал на танки, второй — на артиллерию, третий делал ставку на ракетные войска.
В соответствии с этим доворачивалась программа, но во всех случаях это все равно не был оптимальный вариант. В результате постоянно перенасыщенная, безобразно раздутая, иногда перекошенная в ту или иную сторону программа, которую реально в полном объеме не мог освоить даже человек с повышенным интеллектом. Еще Козьма Прутков сказал: «Нельзя объять необъятное».
Отставание академии от войск хорошо просматривается на примере становления относительно молодого тогда предмета АСУВ — автоматизированные системы управления войсками. В недрах ВПК вовсю шла разработка этих систем, создавались экспериментальные части, на их базе проводились учения, а в академии на этот период усилиями энтузиастов было создано два класса. Без учета всех остальных только на первом, основном факультете было 24 группы. Вопрос: возможно ли научить такое количество слушателей на базе двух классов?
Даже если считать, что все оборудование этих классов беспрестанно находится в безупречно исправном состоянии, чего практически не бывает, все равно ответ один — невозможно! В результате преподаватели вынуждены большую часть занятий проводить на пальцах, что полностью исключает усвоение материала, и слушатель выпускается со смутным представлением о том, что где-то они есть, системы управления — большие и красивые. И даже если военная злодейка-судьба сводит его с ними, то ему приходится не доучиваться, а просто учиться заново.
Главным среди субъективных причин, на мой взгляд, является уровень подготовки преподавательского состава. У каждого в армии есть свой потолок. Не все его ощущают, но есть он у всех. Был хороший командир батальона, ушел в академию, выпустился заместителем командира полка. Работает уверенно — молодец. Поставили командиром полка, и вот тут он, этот чертов потолок, в большинстве случаев и срабатывает. Две самые тяжелые должности в армии — командир роты и командир полка. Старается офицер, бьется, как рыбка, рано приходит, поздно уходит — а толку нет. Дела в полку все хуже и хуже. Чем хуже дела в полку, тем больше [170] он нервничает, кричит и ругается. Чем больше он кричит и ругается — тем хуже дела в полку. Не кричать надо — управлять, а не получается.
Посмотрят на него мудрые старшие начальники, вроде не пьет, не курит. Опять же старается, вроде не дурак, а не тянет. Ну куда его, такого непутевого? — В преподаватели. И получается свинский замкнутый круг: кто может играть — играет; кто не может играть — идет учить, как играть. А кто и на это не способен, тот идет учить, как учить.
Количество преподавателей, которые являются учителями милостью Божией, в академии можно сосчитать по пальцам. По крайней мере, из тех, с кем я сталкивался и кто меня учил. Это полковники: Николай Николаевич Кузнецов, Алексей Петрович Лушников, Виктор Григорьевич Барулин.
Учиться у них было тяжело и сложно. Но то, что они дали и как они дали — останется на всю жизнь. Мало обладать самому глубокими и разносторонними знаниями, надо еще уметь доходчиво, понятно довести их до аудитории. Эти люди владели методикой преподавания в совершенстве. Но даже среди них особо выделялся полковник Кузнецов. Огромный, медвежковатый войсковой разведчик времен Великой Отечественной войны, со слегка подрагивающей (с тех же времен) после контузии головой, с острыми и умными глазами. Он был фанатически предан своему предмету — тактике, знал его потрясающе глубоко и разносторонне, до тонкостей, до нюансов, и, главное, он умел передать этот свой фанатизм. Он всевластно довлел над аудиторией. В его интеллекте растворялись все без исключения. Он был непререкаем и жесток. То задание, которое определил Николай Николаевич, не выполнить было невозможно. С отстающими он был готов заниматься с 7 утра и до 21 вечера. Занимался бы, наверно, и позднее, просто академию в это время закрывали.
Самые сложные тактические операции в его изложении открывали свой потаенный, сокровенный смысл, представлялись простыми и легко осуществимыми. Ему не нужны были никакие «точилки». «Точняк» — это когда в рамках единой тактической задачи, на фоне единой тактической обстановки все кафедры отрабатывают свои частные составляющие. Тактическая задача рассчитана к отработке, как правило, на семестр. Разработка ее, согласование со всеми кафедрами — работа колоссальная; поскольку компьютеризации [171] никакой, задача, разработанная на картах, текстуально являет собой образец неповоротливости. Попробуй на каком-нибудь этане принять нестандартное, нешаблонное решение и дальше — тупик! Согласование рухнуло — все пошло вразнос. Поэтому преподаватели средней руки и даже несколько выше, не говоря о начинающих, просто вынуждены держаться «точняка», аки слепой стенки, и безжалостно подавлять всяческое вольнодумство и покушение на оригинальность мышления. Что хочешь делай — как угодно обосновывай, все равно в конечном итоге все вернется к «точняку». Это пагубно влияет на развитие творческого мышления офицеров, убивает свежую, оригинальную мысль даже у самых настырных.
Николай Николаевич мог позволить себе, следуя за мыслью слушателя, уйти от «точняка» сколь угодно далеко. Сопереживать слушателю, спорить с ним, плавно и тактично подвести его к мысли о несостоятельности его замысла, подчеркнув при этом его достоинства и преимущества. Причем все это происходило как-то удивительно ненавязчиво. Он учил думать, он давал право на мнение, возбуждал творческое мышление. Где-то по-мальчишески увлекаясь, где-то слегка ерничая, но никто никогда ни разу не забылся. Все видели перед собой Мастера, знающего предмет глубоко, широко и всесторонне, именно по этой причине способного позволить себе любую импровизацию. Да, настоящий преподаватель — это от Бога.
Основная масса преподавательского состава не оставила о себе плохих воспоминаний, но и хороших тоже. Человек добротно, старательно готовится к занятиям, проводит их формально методически правильно, но невооруженным взглядом видно, что это ремесло. Николай Николаевич, Алексей Петрович, Виктор Григорьевич — это искусство, а у всех остальных — ремесло. От этого ремесла веет серостью и тоска берет. Были и вообще выдающиеся кадры. Я помню их фамилии, но не стану их называть. Сейчас это уже пожилые люди, и пусть останется на их совести то, как они относились к исполнению своего профессионального долга. Был Артиллерист — четыре часа занятий по артиллерии воздушно-десантной дивизии. Все четыре часа без малости, дыша густым устоявшимся перегаром, рассказывал ветхозаветные анекдоты, байки, побасенки о парашютах и парашютистах, о пушках и артиллеристах, даже об НЛО. За пять минут до [172] конца занятий: «Кто не знает артиллерию ВДВ?» Ясное дело, всякий знает.
— Молодцы ребята, бывайте!
Был Летчик. На первом курсе пришел, нарисовал кружок, справа-слева по палочке — самолет в разрезе. Правее такой же кружок, такие же палочки, над кружком кривой эллипс — вертолет в разрезе. И два часа, не переводя дух, рассказывал, какие бомбы и ракеты можно к тому и другому подцепить и что с их помощью натворить. На втором курсе повторилось то же самое. А на третьем пришел, а на доске уже кружки и палочки нарисованы и про все бомбы и ракеты все написано. «Надо же, хамы, кусок хлеба отняли», — можно было прочитать на его лице. Сослался на нездоровье и ушел.
Был Связист. Приходил: «Здорово, мужики! Когда я служил под знаменами незабвенного Василия Филипповича Мар-гелова и...» — далее без остановки на два часа о чем угодно, кроме связи.
Я не хочу бросать тень на академию в целом. Артиллерист, Связист, Летчик — это все-таки исключение из правил. Большинство преподавателей в ней стараются делать свое дело хорошо. И не их вина, а их беда то, что в академии в конечном счете господствует рутина. Нужен приток свежего воздуха, новой крови, иных мыслей. Надо поставить все с головы на ноги. Академия должна быть носителем самых передовых идей военной мысли, а для этого ей необходимо тесно работать с военно-промышленным комплексом, с Генеральным штабом, с главными штабами видов и родов Вооруженных Сил.
Приток свежей крови можно обеспечить, наладив систематический обмен стажерами. Офицеров звена заместители командира полка — заместители командира дивизии, допустим, на полгода в соответствующую академию, а преподаватели на те же полгода на их места в войска.
Только без дураков: стажер, отданный приказом, со всеми отсюда вытекающими последствиями. Одни вернутся обогащенные войсковым опытом, другие — академической методикой. Здесь есть над чем подумать.
Я рассуждал с позиций рядового майора, командира батальона, который был, как принято говорить, винтиком. Если кто-то увидел в этих рассуждениях попытку бросить ком грязи в академию — неверно. Если кто-то решил, что это попытка [173] очернить преподавательский состав, принизить его роль — неверно. Если кому-то показалось, что я Иван, родства не помнящий, пес, кусающий руку, которая его кормит, человек, не способный испытывать чувство элементарной благодарности, — неверно. Если кто-то просто по-человечески обиделся на меня — пусть не обижается. Армия — институт глубоко консервативный, и по большому счету это хорошо. Но когда погружается в консерватизм, погрязает в рутине, утопает в догматизме сердце армии — ее высшие учебные заведения, это может привести к катастрофическим последствиям. Почему сердце? Обратимся к общеизвестным истинам. Генеральный штаб — мозг армии. Никто не спорит. Академию вообще, и военную академию имени М.В.Фрунзе в частности, анатомируя армию дальше, можно сравнить с сердцем, ибо именно академии подпитывают свежей кровью все остальные составляющие армейского организма, включая и его мозг. Порок сердца чреват нарушением нормального кровообращения, хирением, старением и умиранием организма. Этого никак нельзя допустить. Пороки нужно лечить в зародыше. Поэтому все мои речи направлены на одно и пронизаны одним желанием — изменить положение дел в позитивную сторону.
Но жизнь в академии состояла не из одной учебы, точнее, не только из нее. В связи с этим хочу остановиться на некоторых моментах, до известной степени характеризующих морально-нравственную атмосферу как в академии, так и вокруг нее.
Сентябрь 1982 года. Завершен курс лекций и начались практические занятия. Приходит преподаватель и оставляет мне листок бумаги с перечнем литературы, которую необходимо изучить к завтрашнему занятию. Перечень что-то великоват — 22 наименования. В сочетании с выражением «завтрашнее занятие» такой перечень как-то не смотрится. Но спорить тут нечего, и я довожу перечень литературы до группы. Наиболее алкающие знаний слушатели устремляются в библиотеку. Возвращаются, неся впереди себя, как кирпичи, неоглядную груду учебников. Раскладывают их по столам и совершенно единодушно и дружно немеют от «восхищения». Все это не только прочитать к завтрашнему дню, но и пролистать невозможно.
Кто-то из наиболее настырных и добросовестных вяло пытается что-то листать. Основная масса делает однозначный [174] вывод, что, поскольку нельзя объять необъятное, то и связываться нечего, и дружно возвращает литературу в библиотеку. Группа к занятиям не готова. Поскольку это только начало большого учебного пути, все томятся предчувствием большого скандала с двойками, партийными разбирательствами и другими подобными «прелестями» в финале. Начинается занятие. Идет себе ничего, бойко! Мы не вспоминаем о 22 непрочитанных книжках, и преподаватель не вспоминает. Создается впечатление, что он листочка не приносил. Все начинают коситься на меня. Я понимаю их косые взгляды: «А не сам ли ты, дружок, этот дурацкий список выдумал?»
Занятие заканчивается, преподаватель уходит, все набрасываются на меня:
— Иваныч, где ты взял этот дурацкий список?
— Он дал!
— Так что ж он ни сном, ни духом даже не помянул? Ты, может, сам, того?.. Списочек, а?
— Ребята, я вам прямо скажу, не боясь умереть от скромности, — я не глуп, но сочинить список из 22 наименований с инвентарными номерами я не в состоянии. Да и зачем мне это?
— Это логично!
Вопрос умирает. Можно ли привести пример большего формализма? Можно и нужно было сказать: «Товарищи офицеры, вот вам перечень, прочитайте из него то, что сочтете необходимым». Но было сказано: «Обязательно прочитать!»
Все обязательно не прочитали, и за это никто не спросил. С этого дня читать начали то, что считали нужным сами. И очень хорошо получалось, должен я отметить.
Конспекты первоисточников — о, это симфония. Кафедр общественных наук в академии было две. Под крышей одной собраны были: научный коммунизм, марксистско-ленинская философия и политэкономия; под крышей другой: история КПСС и партийно-политическая работа. К каждому семинару огромный перечень литературы, который необходимо не просто прочитать, а подчеркиваю — обязательно законспектировать. Поскольку сделать это опять физически невозможно, то народ изощряется, как может. Реально в полном объеме не конспектировал никто. Двое конспектировали частично. Это я точно знаю. Остальные списывали. Но здесь тоже были вариации. Примерно половина эксплуатировала [175] собственных жен. Другая половина сдирала самостоятельно, чисто механически, не утруждая себя попытками вникнуть: о чем же там? Потом начинался процесс имитации глубокомыслия. На полях в произвольном порядке расставлялись восклицательные и вопросительные знаки, галочки и птички, кто-то что-то подчеркивал с помощью цветной пасты. Некоторые «стружили» на листы конспектов цветные карандаши и растирали с помощью бумажки, оттеняя таким образом наиболее важные, по их мнению, места.
Потом я распределял вопросы семинара, по не просто: один вопрос — один человек, а так, чтобы была так называемая «активность». В зависимости от объема семинарского занятия на каждый вопрос отвечали от двух до пяти человек.
С одной стороны, это старо, как мир, а с другой — никто ничего не терял. Группа была умненькая. По этой причине аргументированно спорить в ней почти все были горазды, главное было — втянуться в семинар, а там уже страсти раскалялись так, что и остановить было трудно. Спорили от души, конспектировали формально, а знания стремились получать все-таки не формальные. Поскольку система была, во всех академиях совершенно одинаковой, то каждый год академии выплескивали в войска все новые толпы формальных неформалов или неформальных формалистов — кому как нравится. Это одна из причин того, почему «рыба» под названием КПСС столь бесславно и быстро сгнила. А армия, 90 процентов офицерского состава которой были коммунистами, в лучшем случае безучастно наблюдала за этим процессом. Такова она, цена махрового формализма.
Хорошее это слово — традиции, и смысловая нагрузка этого слова высока. Но это если к ним, традициям, подходить с позиции здравого смысла. А если как-нибудь по-другому? Традиционно две десантные группы первого курса составляли академическую похоронную команду. Почему именно десантные?.. Все остальные ходили на парад, а мы — нет. Раз так, надо же нам найти какое-то дело. Парад — мероприятие плановое, а похороны — стихийное.
Позволю себе напомнить, что в академии я учился с 1982-го по 1985 год. За этот период только Генеральных секретарей из жизни ушло трое. А там еще Маршалы Советского Союза Баграмян, Устинов, член Политбюро ЦК КПСС Пельше. И еще масса других менее известных, но не менее значительных [176] лиц. Работы нам хватало. Мы носились с похорон на похороны с интенсивностью пожарников. Я по воле заместителя коменданта города Москвы полковника Макарова почему-то постоянно попадал в пару, на которую возлагалась обязанность несли портрет. По этому поводу в мой адрес сыпалось достаточное количеству, мягко говоря, двусмысленных шуток. А В. А. Востротин ехидно сформулировал, в чем тут дело:
— Тебя, Иваныч, Макаров к портрету постоянно приставляет за природную ласковость лица.
Похороны — это горе. Ушедший был чьим-то мужем, отцом, дедом или даже прадедом. Но это внешне. А мы в силу своих специфических обязанностей соприкасались с процессом изнутри. На мой взгляд, это было довольно противно. Кто-то из родни, при содействии комендатуры, ревниво читает надписи на венках и ведет скрупулезный подсчет приславших их организаций и персоналий. Кто-то кропотливо считает венки, заботливо при этом приговаривая: «Вот если принесут еще два, то будет столько же, сколько было у такого-то, что, к сожалению, значительно меньше, чем было у такого-то, но зато, к счастью, несравнимо больше, чем у такого-то». При чем здесь сожаление и счастье — непонятно. Здесь же ребята из КГБ деловито «шмонают» венки на предмет наличия взрывчатых веществ. Им плевать, от кого те венки, — работа у них такая.
Какая-то пожилая, настырная родственница озлобленно пытается доказать Макарову, что медали должны быть разложены индивидуально, на отдельную подушечку. Макаров ей отвечает, что такая привилегия предусмотрена только для орденов. Но родственница никак не может успокоиться: «Он был такой человек, а вы!»
Слышится чей-то зычный, без стеснения голос: «Поторопите там этих старых хрычей. Пора тело выносить!»
Смотришь на это все, слушаешь, и складывается устойчивое впечатление, что это не горе, а чванное мероприятие, где каждый старается вырвать какие-то мизерные преимущества, чтобы потом где-то при случае можно было сказать: «А вот у нашего-то венкой было столько-то, это на 100 меньше, чем у Суслова, но зато все остальные далеко позади. И поздравили все-все, кроме Газпрома. Надо бы с министром разобраться!»
И вроде ты ко всему этому не причастен, находишься, [177] так сказать, при исполнении служебных обязанностей, и дело твое здесь, что называется, телячье, но все равно ощущение такое, как будто тебя погрузили в зловонную лужу.
Запомнились похороны генерал-лейтенанта Гермашкевича. Я был, как всегда, при портрете, то есть на острие клина. Генерал-лейтенант Гермашкевич был боевой генерал, от звонка до звонка отвоевавший всю Великую Отечественную, награжденный, если мне память не изменяет, девятью боевыми орденами. Но в последние годы жизни заведовал всеармейским военно-охотничьим обществом. Это последнее обстоятельство, по-видимому, произвело столь сильное впечатление на некоторых товарищей, что перед его разверстой могилой они забыли об орденах, о войне, которую генерал прошел от и до! Говорили на разные лады об одном: какой высокой культуры охотник ушел от нас и какие дивные загоны он горазд был организовывать. Не знаю, как кому, но мне при портрете было стыдно.
Были и другие неприятные моменты.
Июнь 1983 года. Наш курс вышел в полном составе на учебный центр академии. Планировалось провести в течение месяца занятия на местности, после чего убыть в Киевский военный округ для участия в крупных учениях. Но это все потом, позже, а сейчас, сегодня, учебный центр, чистый воздух, река Нара, спортгородки на любой вкус — прекрасно!
Вечером, после самостоятельной подготовки, все на них и устремились. И я не исключение. Не берусь объяснять почему, но я всегда любил гимнастику. При росте в 185 сантиметров претендовать в ней на что-либо невозможно, но любил — и все! Вот и сейчас, предварительно размявшись, с удовольствием прыгнул на перекладину. Мах дугой, подъем верхом, переход, мах дугой с поворотом на 180 градусов. Стоп! Симфония окончилась. При переходе рука сорвалась. Полет, удар и дикая боль в правой ноге.
Когда поднял нос из опилок, взору моему предстала моя левая рука. Тыльная часть ладони неестественно почти лежала на предплечье. Первая осознанная мысль: «Идиот! Умудрился сломать левую руку и правую ногу. Как же я ходить-то буду?» Но с ногой оказалось все в порядке или почти все — сильный ушиб надкостницы о бортик ямы, а вот рука — перелом обеих костей, как принято говорить, в типичном месте.
Набежавшие ребята с помощью носовых платков привязали [178] мою руку к какой-то подвернувшейся грязной дощечке и повели меня было в медпункт. Но прибежавший «разведчик» доложил, что в медпункте никого нет. Все ушли на фронт или еще куда... короче, никого!
Задействовали чью-то частную машину и отвезли меня в Нарофоминский госпиталь. Дежурный врач — майор, на орденской планке висящего на спинке стула кителя — орден Красной Звезды, медаль «За отвагу» и нашивка за легкое ранение (свой, значит, брат, афганец), был в состоянии подпития средней степени тяжести. Брезгливо посмотрев на мою (почему мою?) грязную дощечку, повел меня на рентген. Получив еще влажный снимок и внимательно всмотревшись в него, констатировал факт: «Обе, в типичном!»
— Тебе повезло, — сказал он. — Я хирург... и не просто хирург, а... — он поднял палец, — впрочем, это не важно. Поднаркозом с 50-процентной гарантией, без наркоза — со 100-процентной. Выбирай!
— Конечно, со стопроцентной!
— Ну смотри, я тебя предупредил?
Довольно бесцеремонно отвязал дощечку и платки, выбросил все это в урну и брякнул моей, какой-то ставшей очень отдельной, кистью о стол. Меня передернуло. Он долго и тщательно мыл руки. Вытер их и закурил.
— Дай и мне!
Мы с ним покурили. Во время перекура я присматривался к нему, оценивая с
 
  • Страница 1 из 3
  • 1
  • 2
  • 3
  • »
Поиск:

© 2024 Rambler's Top100 Яндекс.Метрика
CY-PR.com
Хостинг от uCoz
Все материалы и ссылки, расположенные на сайте, размещены исключительно в ознакомительных и образовательных целях посетителей сайта. Все права на материалы, представленные на сайте, принадлежат их законным владельцам (правообладателям). Перепечатка материалов для интернет - изданий - без ограничений при обязательном условии: указание имени и адреса нашего ресурса - http://vdvpskov.ru - ПРО МООВ ВДВ и ВСпН "Союз десантников" © 2011